la civilisation… que sais-je enfin![122] Ведь это возможно, спрашиваю я тебя?
— Конечно, оно не невозможно, но…
— Никаких «но»! фюить — и больше ничего! Теперь спрашиваю тебя: ежели я, как помпадур, имею возможность обойти закон ради какого-то «фюить», то неужели же я поцеремонюсь сделать то же самое, имея в виду совершить нечто действительно полезное и плодотворное?
— Да, это так. То есть, коли хочешь, оно и не «так», но уж если допустить в принципе, что можно делать все, что хочешь, то лучше свиней разводить, нежели вращать зрачками. Итак, это решено. Ты исполнил первую половину своей программы, ты разорил кабаки, положил предел семейным разделам, упразднил общину… затем?
— Затем начинается собственно положительная часть моего предприятия. Оплодотворение, орошение, разведение улучшенных пород скота, указание лучших способов возделывания земли и прочее. Тут я уж как у себя дома.
— То есть, как в своем собственном чухломском хозяйстве?
— Да, это будет продолжением моего чухломского хозяйства. Но ты не можешь себе представить, какие поразительные результаты я иногда получал! Вот тебе один пример из множества: в 1869 году я приобрел себе ютландского борова и ютландскую свинью — как ты думаешь, сколько у меня в настоящую минуту свиней?
— Любопытно!
— Слушай же. В 1870 году свинья, в два раза, принесла мне двадцать поросят, в числе их пять боровков, из которых я трех съел…
— Вкусные?
— Масло. Нежность, манность, таяние… rien de plus ex quis![123] У вас в Петербурге не имеют об этом ни малейшего понятия! Осталось пятнадцать свинок и два боровка. В 1871 году та же свинья дала еще двадцать поросят, из которых семь боровков; пять я съел. В 1872 году у меня было налицо, кроме родичей, двадцать восемь свинок и четыре боровка. В 1872 году весь первый приплод был пущен на племя; старую свинью откормили и зарезали на ветчину; с старым боровом следовало бы поступить так же, но жаль стало: как производитель, он неоценим. Я оставил его, comme qui dirait[124], для усиления департамента: как оставляют старых опытных чиновников. Пятнадцать молодых свиней, подобно матери своей, поросились по два раза и принесли… триста поросят! Из них я съел тридцать пять боровков. К 1873 году числилось: пятнадцать свиней приплода 1870 года и тринадцать — приплода 1871 года и четыре борова (старого борова зарезали) — все это было пущено на племя. Сверх того, на скотном дворе бегало двести тридцать свинок и тридцать пять боровков. В 1873 году результат получен неслыханный: двадцать восемь свиней принесли… шестьсот поросят! Из них продано и зарезано: двадцать свиней и двести поросят. К 1874 году числилось налицо: четыреста поросят и, сверх того, двести тридцать восемь свиней и тридцать один боров, которые все пущены на племя. Что будет в 1874 году — не знаю!
— Душа моя! — испугался я, — но ведь таким образом можно весь шар земной покрыть свиньями!
— И можно бы, если б этому не препятствовал нож и человеческая плотоядность! Но представь себе этот результат в применении к народному хозяйству! Представь себе его, как одно из многочисленных административных средств, находящихся в моих руках… Какой могущественный рычаг!
Он умолк, но лицо его говорило красноречивее слов. Все оно сияло мягким, благожелательным сиянием, все было озарено мыслью: это по части свиней, затем пойдут коровы, овцы, лошади, куры, гуси, утки! Я, с своей стороны, тоже молчал, потому что мною всецело овладела мысль: сколько-то будет свиней у Быстрицына в 1900 году? С каким свиным багажом он закончит девятнадцатое и вступит в двадцатое столетие нашей эры?
— И какой навоз! — продолжал он вдохновенно, — почти солдатский! Ведь это осуществление той мечты, которая не дает спать истинному хозяину!
— Итак, ты начнешь свою деятельность в Паскудске с разведения свиней?
— Желал бы; но, к сожалению, должен сознаться, что это мера слишком радикальная. Ça prête trop au calembour[125]. Поэтому я начну с племенных быков. На первый раз я брошу в обращение по одному на каждую волость: это немного, но ты увидишь, какие они наделают чудеса! Да, мой друг! Мир экономический — это мир чудес по преимуществу. Пусти в народное обращение какого-нибудь симментальского быка — и через десять лет ты не узнаешь местности. Природа, люди — все будет другое. На место болот — цветущие луга, на место обнаженных полей — обильные пажити…
— Изумительно!
— Говорю тебе: это целый мир волшебств!
— Но на чьи же деньги приобретешь ты симментальских быков?
— Га! Это уж они сами! Мой долг подать совет и наблюсти, чтоб он был выполнен, а деньги — это они сами.
— Разумеется! Твой долг — указать, их долг — исполнить!
— Добровольно, mon cher, добровольно! Моя система не требует принуждений! Я являюсь на сход лично и объясняю…
— Ты! помпадур! на сходе… и лично!
— Да, душа моя, лично! Я забываю все это мишурное величие и на время представляю себе, что я простой, добрый деревенский староста… Итак, я являюсь на сход и объясняю. Затем, ежели я вижу, что меня недостаточно поняли, я поручаю продолжать дело разъяснения исправнику. И вот, когда исправник объяснит окончательно — тогда, по его указанию, составляется приговор и прикладываются печати… И новая хозяйственная эра началась!
— Прелесть! Мне остается удивляться только одному: как это до сих пор тебя проглядели! Как дозволили тебе хоть одну лишнюю минуту прозябать в Чухломе!
В ответ на это Быстрицын усмехнулся и посмотрел на меня так мило и так любовно, что я не удержался и обнял его. Обнявшись, мы долго ходили по комнатам моей квартиры и всё мечтали. Мечтали о всеобщем возрождении, о золотом веке, о «курице в супе» Генриха IV, и, кажется, дошли даже до того, что по секрету шепнули друг другу фразу: à chacun selon ses besoins*[126].
— A начальство? развивал ли ты перед ним свои мысли? — спросил я, когда мы вдоволь намечтались.
— В восхищении!
— Ну и слава богу!
* * *
Словом сказать, я так приятно провел время, как будто присутствовал на первом представлении «La Belle Hélène»*[127]. Согласитесь, что для первой недели великого поста это очень и очень недурно!
Но друг мой, Глумов*, сумел-таки разрушить мое очарование.
По обыкновению, он вошел ко мне мрачный. Мимоходом пожал мне руку, бросил на стол картуз, уселся на диван и угрюмо закурил папиросу.
— А у меня сейчас Быстрицын был, — сказал я, — он в Паскудск помпадуром едет!
— Скатертью дорога!
— Послушай! Ведь ты знаешь, что он последователь или, лучше сказать, основатель той чухломской школы помпадуров-зиждителей, которая…
— Знаю.
— Ну, так он рассказывал мне свой план действий. Ах, это очень серьезно, очень-очень серьезно, что он задумал!
— Например?
— Вообрази себе, прежде всего он хочет уничтожить пьянство; потом он положит предел крестьянским семейным разделам и, наконец, упразднит сельскую общину… Словом сказать, он предполагает действовать à la Pierre le Grand.[128] Изумительно, не правда ли?
— То есть упразднять и уничтожать à la Pierre le Grand; a что же он, вместо всего этого, à la Pierre le Grand заведет?
— Полеводство, птицеводство, скотоводство… mais tout un système![129] Все это они в Чухломе надумали. Вообрази, он в 1869 году приобрел для себя ютландского борова и ютландскую свинью, и как ты думаешь, сколько у него теперь свиней?
— В 1874 году его свиное стадо заключало в себе двести тридцать восемь свиней, тридцать одного борова и четыреста поросят. Это в пять лет — от одной пары родичей! И заметь, что стадо было бы вдвое многочисленнее, если б он отчасти сам не ел, а отчасти не продавал лишних поросят. Каков результат!
— Ничего, результат важнецкий… хоть бы Коробочке*! Только ведь Коробочка à la Pierre le Grand не действовала, с Сводом законов не воевала, общин не упраздняла, а плодила и прикапливала, не выходя из той сферы, которая вполне соответствовала ее разумению!
Удивительный человек этот Глумов! Такое иногда сопоставление вклеит, что просто всякую нить разговора потеряешь с ним. Вот хоть бы теперь: ему о Pierre le Grand говоришь, а он ни с того ни с сего Коробочку приплел. И это он называет «вводить предмет диспута в его естественные границы»! Сколько раз убеждал я его оставить эту манеру, которая не столько убеждает, сколько злит, — и все не впрок.
«Мне, говорит, дела нет до того, что дурак обижается, когда вещи по именам называют! Да и какой прок от лганья! Вот навоз испокон века принято называть «золотом», а разве от этого он сделался действительным золотом!» И заметьте, это человек служащий, то есть докладывающий, представляющий на усмотрение, дающий объяснения, получающий чины и кресты и т. д. Как он справляется там с своими сопоставлениями! Правда, он иногда говаривал мне: «На службе, брат, я все пять чувств теряю», — но все-таки как-то подозрительно! Как ни зажимай нос, а очутишься с начальством лицом к лицу, волей-неволей обонять придется!
— Ну, с какой стати ты Коробочку привел? — упрекнул я его, — я сказал, что Быстрицын намеревается действовать à la Pierre le Grand… Положим, что я употребил выражение несвойственное, даже преувеличенное, но все-таки…
— Нимало не преувеличенное. У нас нынче куда ни обернись — всё Пьер ле Граны! дешевле не берут и не отдают. Любой помпадур ни о чем ином не думает, кроме того, как бы руку на что-нибудь наложить или какой-нибудь монумент на воздух взорвать. И всё а-ля Пьер ле Гран. Летит, братец, он туда, в «свое место», словно буря, «тьма от чела, с посвиста пыль»*, летит и все одну думу думает: раззорю! на закон наступлю! А-ля Пьер ле Гран, значит. А загляни-ка ты ему в душу: для какой такой, мол, причины ты, милый человек, на закон наступить хочешь — ан у него там ничего нет, кроме «фюить» или шального «проекта всероссийского возрождения посредством распространения улучшенных пород поросят»!
— Душа моя! у тебя натура художественная, и потому ты слишком охотно преувеличиваешь! Ты даже сам не замечаешь этого, а, право, преувеличиваешь! К чему это странное уподобление буре? К чему эти выражения: «раззорю!», «на закон наступлю!»? И это — в применении к Быстрицыну! К Быстрицыну, который, не далее как полчаса тому назад, клялся мне, что вся его система держится на убеждении и добровольном соглашении! К Быстрицыну, который лично — понимаешь! он, помпадур, и лично! — намерен посещать крестьянские сходы! Где же тут «раззорю»?
— Опомнись! Да ведь ты сейчас же сам говорил, что он сельскую общину