Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в 20 томах. Том 9. Критика и публицистика 1868-1883

и строгость к самому себе, внимание к предостережениям собственной совести. И что же! — один так называемый образ мыслей, одно направление, то есть именно то, что наименее уловимо для общего оценочного уровня, что прежде всего поражает отсутствием ясных вещественных признаков и что требует со стороны обвинителя, кроме достаточной степени развития, наиболее строгого внимания к последствиям своих заключений, — это-то, собственно, и составляет изъятие из общего закона, это-то и отдается преданием в добычу уличным зевакам! И, по какому-то необъяснимому сцеплению противоречий, в этой, всего более для них чуждой, сфере наши зеваки и чувствуют себя как рыба в воде! Вместо того чтобы благоразумно уклониться и сказать себе: это не нашего ума дело! — они нигде так охотно не признают себя компетентными, ни о чем не принимаются судить и рядить с такою беззастенчивостью. Чувствуете ли вы, читатель, к каким чудовищным результатам может привести подобная развязность и как тяжко должно быть положение умственного труда в виду ценителей, которые к воровству (на что уж, кажется, грех капитальный и общепонятный!) подходят с большею осторожностью, нежели к работе мысли!

Повторяем: ближайшее средство освободить литературу от подобных невежественных набегов заключается в том, чтобы отдать ее под защиту легальности, поставив притом эту последнюю в независимое положение от тех опасений, под гнетом которых томится мнение масс. Но для того чтобы легальность действительно могла считать себя свободною от примеси несвойственных ей элементов, необходимо, чтобы область ее действия была самым тесным образом ограничена, а не выражала собой лишь консолидированный произвол, и чтобы, во всяком случае, то, что составляет внутреннее существо мысли и что на общепринятом языке известно под именем «направления», оставалось не подлежащим никакому другому суду, кроме суда литературы и науки. Этого требует не только рациональность, но и дальнейшие судьбы человеческой мысли, с которыми тесно связано развитие народного гения.

Приведенные выше примеры прямо указывают на ту почву, на которой могут произойти столкновения между литературой и легальностью. Это почва благочиния, обязательного для всех вообще человеческих действий, приравнивающего проступки и преступления, совершаемые в сфере литературы, к проступкам и преступлениям, совершаемым во всех других сферах человеческой деятельности. Если признается возможным допустить, что поводом для преследования последних может служить только один признакнасилие и тот нравственный и материальный ущерб, который оно влечет за собой для общества или частного лица; если при этом, благодаря более очищенным юридическим понятиям, даже область так называемого «покушения» постепенно суживается до самых крайних размеров, то совершенно непонятно, почему подобного же рода взгляды не могут быть перенесены на литературу…

Возражения, которые обыкновенно делаются против такого приравнения, можно разделить на три категории.

Во-первых, говорят, что мысль не представляет таких ясных признаков, какие легко можно отыскать в других человеческих действиях, и что поэтому оценка ее деятельности почти недоступна для обыкновенной легальности. Такого рода возражение исходит от алармистов, которые приводят его как доказательство, что подчинение литературы суду одной легальности равносильно ее безнаказанности. Странное дело! если принять это мнение за основательное, то придется прийти к заключению, что мнение улицы имеет больше средств произнести правильную оценку мысли, нежели легальность! Почему так? Да потому просто, что уличное мнение думает не столько о внешних проявлениях мысли, в которых может выразиться насилие, сколько о самом существе мысли, и только его и хочет настигнуть. Не умея формулировать признаки вредного проявления мысли и в то же время смутно чувствуя какую-то тревогу, оно проходит мимо проявлений и бьет самую мысль, говорит, что ее-то собственно и следует отдать на растерзание псам. Но допустим на минуту, что оценка преступлений мысли действительно представляет непреодолимые трудности — что же из этого может следовать? То ли, что мысль должна оставаться под контролем вечного недомыслия большинства? Нет, этого следствия отнюдь допустить нельзя, потому что опыт доказывает, что большинство способно только убить мысль, а не контролировать или направлять ее. Единственный вывод, к которому, в крайнем случае, могут дать повод упомянутые выше затруднения, есть следующий: если нельзя совершенно верно оценить признаки вредного влияния мысли на общество, то это значит, что ее вообще надо оставить в покое или что относительно ее следует действовать оружием равносильным, то есть оружием мысли же. Но это опасение, очевидно, преувеличенное, и юридическая практика всех стран самым положительным образом доказывает, что отношения легальности к литературе не только возможны, но и вполне осуществимы. Правда, что признаки литературных преступлений и проступков весьма немногочисленны, но они столько же реальны, как и признаки преступлений обыкновенных. Не они недоступны для легальности, а недоступно существо мысли, но в этом, конечно, заключается не опасность для общества, а самая существенная гарантия его прогресса.

Другое возражение выходит из того же лагеря и приводится в видах устрашения власти, на обязанность которой возлагается вчинание исков против всякого рода преступлений. Исходя из того же начала о трудностях, которые представляет верная оценка проявлений мысли, алармисты утверждают, что обязанность вчинания судебных исков против литературы сделается или совсем невозможною, или в высшей степени рискованною. Поэтому, заключают они, может произойти что-нибудь одно: или преследующая власть будет робка в своих действиях, или же она будет подвергаться беспрерывным неудачам и в конце концов подорвет свое собственное достоинство. Такого рода воззрения на положение власти в обществе весьма в ходу между нашими уличными философами; удачи и неудачи власти ценятся не пропорционально недостигнутому ею добру, а пропорционально недостигнутому злу. Никому не приходит в голову, что люди власти находятся под действием тех же законов, под действием которых находится и все остальное, живущее в обществе; что они, как и все другие люди, действуют в известных пределах, которые не расширяются по желанию; что на них лежат определенные обязанности, исполнение которых мотивируется совсем не удачами или неудачами, а самым значением слова «обязанность», и что, наконец, если удача не есть неизбежное дополнение обязанности, то, стало быть, и неудача не заключает в себе ничего постыдного и подлежащего осуждению. Никому не приходит в голову, что для преследующей власти самая неудача все-таки гораздо сноснее, нежели даже удача для преследуемого субъекта. Преследующая власть, потерпев неудачу, может утешиться удачами последующими и, во всяком случае, не имеет повода особенно огорчаться неуспехом, так как он не затрогивает лично никого из ее органов. Напротив того, для обвиняемого субъекта самая удача есть лишь меньшее зло, во всяком случае повлекшее за собою и потерю времени, и необходимость бороться против призрачных обвинений, и те нравственные страдания, которые всегда влечет за собою неизвестность исхода. Ничего подобного не приходит в голову возражателям-алармистам, которые не затруднились бы, пожалуй, целый мир привести на скамью обвиненных, лишь бы власть считала за собою лишнюю победу. Но власть, конечно, не имеет никаких оснований пугаться подобных предостережений; она выше соображений об ожидающих ее удачах или неудачах и делает свое дело не для того, чтоб удивлять мир победами, а для того, чтобы удовлетворить той обязанности, которую возлагает на нее закон. И ежели неуспех может повредить ей во мнении толпы (обыкновенно обвиняющей власть не за то, что она напрасно преследовала, а за то, что не сумела, дескать, преследовать), то это такого рода вред, который она может перенести, не почувствовав даже его тяжести.

Наконец, третье возражение представляется людьми совершенно противоположного лагеря и заключается в том, что, как бы мы ни старались ограничить область легальности в ее отношениях к литературе, признаки, которыми мы обозначим эти границы, никогда не могут быть настолько ясны, чтобы в более или менее короткое время не дать доступа для разъяснений более широких и имеющих тот же характер произвольности, которым страдает и мнение улицы.

Каким образом, например, воспрепятствовать, чтобы в иронии, в страстности выражения, даже в самой строгости и последовательности доказательств не усматривалось чего-то похожего на насилие? Каким образом доказать, что это не более как формы и орудия мысли, обвинять которые столь же мало основательно, как обвинять, например, синтаксис, просодию и т. п.? На это возражение, весьма, впрочем, основательное в своем существе, мы можем сказать одно: мы предъявляем наши претензии относительно обеспечения успехов литературы только в пределах возможного. Мы отнюдь не защищаем необходимости обвинения в каком бы то ни было случае, а становимся на точку зрения его неизбежности. Сверх того, в этом случае, довольно значительно облегчающее обстоятельство, по нашему мнению, может представлять та драгоценная гарантия, которую приобрела в последнее время русская жизнь. Это гарантия, обязывающая, с одной стороны, поддерживать обвинение ясными доказательствами, а с другой стороны, дающая возможность возражать против этих доказательств и опровергать их.

Таким образом, несмотря на возражения, оказывается, что выход к легальности (не экстраординарной, а обыкновенной) есть все-таки наиболее рациональный и наиболее обеспечивающий литературу от случайностей в будущем. Но, кроме того, он представляет и другую выгоду: не отнимает последнего утешения у тех, которым слишком тяжело было бы сразу расстаться с сладостным правом обвинения.

И в самом деле, нельзя же и их оставить без занятия. Свобода дается не сразу, а постепенно, — это правильно и понятно, а залогом такой постепенности именно и служат эти драгоценные люди, которыми, стало быть, пренебрегать ни в каком случае не следует. Мы и не пренебрегаем и даже не оспариваем принципа постепенности, который они представляют, но желаем только, чтоб он прикладывался ко всем направлениям одинаково, или, лучше сказать, не к самым направлениям, а к фактам, в которых они выражаются. Люди, видящие в литературе собрание всякого рода ядовитых и воспламенительных материалов, могут беспрепятственно оставаться при своих воззрениях — на то и свобода, чтобы даже нелепости могли ею пользоваться, — но пускай эти воззрения ни для кого не имеют ни обязательной, ни даже тревожащей силы. Пусть возможность обвинять литературу остается во всей своей неприкосновенности, но пускай обвинение выйдет из области «направлений», которой оно до сих пор упорно держалось, и вступит в область легальности и фактов. Пускай обвинители обвиняют по-прежнему, но пускай они стараются, пусть в поте лица снискивают хлеб свой. Наговорить кучу грубостей и ругательств сплеча — это совсем даже и не блестящее дело, а вот блестящее будет дело, когда господа обвинители, не говоря ни грубости, ни пошлости, разберут вредоносные свойства литературы по ниточке и докажут… что она совсем ничего вредоносного в себе не заключает.

Вот мысли, на которые навело нас чтение книги «Свобода речи, терпимость и наши законы о печати». В заключение, чтобы ближе познакомить читателя с взглядами автора на дело литературы, считаем нелишним привести здесь то место его

Скачать:TXTPDF

и строгость к самому себе, внимание к предостережениям собственной совести. И что же! — один так называемый образ мыслей, одно направление, то есть именно то, что наименее уловимо для общего