он утешит, сказав: ничего! в другой раз мы в подворотню шмыгнем!
Таковы друзья… конечно, ежели они не шпионы.
Не скрою, однако ж, что в моих сетованиях на Глумова скрывалась и некоторая доля зависти. Оба мы одновременно препоясались на один и тот же подвиг, и вот я стою еще в самом начале пути, а он не только дошел до конца, но даже получил квартиру с отоплением. Ему не предстоит ни жида окрестить, ни подложные векселя писать. Поступив на содержание к содержанке, он сразу так украсил свой обывательский формуляр, что упразднил все промежуточные подробности. Теперь он хоть Маратом сделайся — и тут Иван Тимофеич скажет: не может этого быть! А я должен весь процесс мучительного оподления проделать с начала и по порядку; я должен на всякий свой шаг представить доказательство и оправдательный документ, и все это для того, чтобы получить в результате даже не усыновление, а только снисходительно брошенное разрешение: живи!
Да, нехорошо, когда старые друзья оставляют; даже в том случае нехорошо, когда, по справке, оказывается, что друг-дезертир всегда был, в сущности, прохвостом. Ежели хороший друг оставляет — горько за будущее; если оставляет объяснившийся прохвост — обидно за прошедшее. Ну, как-таки пятнадцать-двадцать лет прожить и не заметить, что в двух шагах от тебя — воняет. И что, несмотря на эту вонь, ты и душевные чертоги свои, и душевное свое гноище — все открывал настежь — кому?.. прохвосту! Но, кроме того, как хотите, а и квартира с отоплением свою прелесть имеет. Перекусихин 1-й — тайный советник! — как ни хлопотал, а Фаинушка и внимания не обратила на его мольбы. А Глумов, в чине коллежского асессора, сразу все получил без слов, без просьб, без малейших усилий. А потом пойдут пироги, закуски, да еще меняло, пожалуй, в часть по банкирским операциям возьмет! И все это досталось не мне, добросовестному труженику литературы и публицистики (от 10 до 15 копеек за строку), а ему… «гуляке праздному»!
. . . . . . . . . .
О Балалайкине между тем совсем забыли. Как только приехали к Завитаеву, Иван Тимофеич, при двух благородных свидетелях, отдал ему остальные деньги, а с него взял расписку: «Условленную за брак сумму сполна получил». Затем он словно в воду канул; впоследствии же, как ни добивались от него, куда он пропал, он городил в ответ какую-то неслыханную чепуху:
— Я-то? Я, mon cher, сел в шарабан и в Озерки поехал. Только ехал-ехал
— что за чудеса! — в Мустамяки приехал! Делать нечего, выкупался в озере, съел порцию ухи, купил у начальника станции табакерку с музыкой — вон она, в прошлом году мне ее клиент преподнес — и назад! Приезжаю домой — глядь, апелляционный срок пропустил… Сейчас — в палату. «Что, говорят, испугался? Ну, уж бог с тобой, мы для тебя задним числом…»
Так что Иван Тимофеич слушал-слушал и, наконец, не вытерпел и крикнул:
— Экой ведь ты… ах ты, ах!
Наконец в шестом часу утра, когда солнце уж наводнило улицу теплом и лучами, мы всей гурьбой отправились на Николаевскую железную дорогу проводить нашего бесценного полководца. Экстренный поезд, заказанный Араби-пашой, был совсем готов, а на платформе Редедю ожидала свита, состоявшая из двух египтян, Хлебодара и Виночерпия, и одного арапа, которого, как мне показалось, я когда-то видал в художественном клубе прислуживающим за столом. При нашем появлении, за неимением египетского народного гимна, присланные московскими миткалевыми фабрикантами певчие грянули: «Иде домув муй».
Редедя молодецким аллюром подкатил к свите и скомандовал:
Послышался звук холодного оружия; по направлению к вагонам раздались удаляющиеся шаги.
Когда все смолкло, Редедя обратился к нам и, видя, что братья Перекусихины плачут, взволнованным голосом произнес:
— Успокойтесь, старики. Съезжу в Каир, получу прогонные деньги, сдам Араби-пашу в плен — жаль однокашника, а делать нечего! — и возвращусь.
Сказавши это, он проследовал в вагон, а за ним разместились по вагонам и певчие.
Поезд помчался.
Мы долго стояли на опустевшей платформе и махали платками, желая египтянам победы и одоления.
— Вот увидите, — сказал пророческим голосом Глумов, — если Редедя предоставит нашим миткалям путь в Индию — не миновать ему монумента в Вознесенском посаде!
— А быть может, и в Москве, в Ножовой линии, — отозвался чей-то голос.
Тогда Очищенный не выдержал и торжественно, от лица редакции «Красы Демидрона», провозгласил:
— Sapienti sat![22]
. . . . . . . . . .
Когда я проснулся, на столе у меня лежал только что отпечатанный нумер «Красы Демидрона», в котором «наш собственный корреспондент» отдавал подробный отчет о вчерашнем празднестве. Привожу этот отчет дословно.
«Вчера на одной из невидных окраин нашей столицы произошло скромное, но знаменательное торжество. Одно из светил нашего юридического мира, беспроигрышный адвокат Балалайкин вступил в брак с сироткой — воспитанницей известного банкира Парамонова, Фаиной Егоровной Стегнушкиной, которая, впрочем, уже несколько лет самостоятельно производит оптовую торговлю на Калашниковской пристани. Смотря на молодых, можно было только радоваться: оба одинаково согреты пламенем любви и оба одинаково молоды и могучи! И, вместе с тем, страшно было подумать, какой страстной драме предстояло, через несколько часов, разыграться среди стен дома Стегнушкиной, который еще утром так целомудренно смотрелся в волны Обводного канала! И сладко, и жутко…
Всем известная приветливость и любезное обращение г. Балалайкина (кто из клиентов уходил от него без папиросы?) в значительной степени скрашивали его телесные недостатки; что же касается до невесты, то красотою своею она напоминала знойную дочь юга, испанку. Дайте ей в руки кастаньеты — и вот вам качуча! И зной и холод, и страстность и гордое равнодушие, и движение и покой — все здесь соединилось в одном гармоническом целом, и образовало нечто загадочное, отвратительно-пленительное…
Из числа присутствующих в особенности выдавались два маститых сановника, из коих один, получив в Уфимской губернии землю, с благодарностью ее возвратил, другой же не возвратил, ибо не получил. Не менее видную роль играл и наш знаменитый странствующий витязь-богатырь, Полкан Самсонович Редедя, который прямо с праздника умчался в далекую страну фараонов, куда призывает его мятежный Араби-паша. Бал в кухмистерской Завитаева отличался простодушным увлечением. Танцевали как попало, ибо, благодаря изобильному угощению, большинство гостей сбросило с себя оковы светской условности и заменило их пленительною нестеснительностью. Однако ж и затем нестерпимых невежеств не произошло. Веселье кончилось в пять часов утра, но, весьма вероятно, оно продолжалось бы и до настоящей минуты, если б новобрачный не обнаружил знаков нетерпения (очень естественных в его положении), которые дали понять гостям, что молодым не до них. После сего все разъехались, а молодые отправились в свой дом, на пороге которого их ожидал малютка-купидон и, наверное, взял с счастливцев установленную пошлину, прежде нежели допустил их забыться в объятиях Морфея.
Не можем умолчать при этом и еще об одном достопримечательном факте, вызванном тем же торжеством. Двое из самых вредных наших нигилистов, снисходя к просьбам новобрачных, согласились навсегда оставить скользкий путь либерализма и тут же, при всех, твердою стопой вступили на стезю благонамеренности.
Бог да поможет им соблюсти себя в чистоте!» А еще через час я получил от Глумова депешу: «Я в эмпиреях. С неделю повремени приходить».
XIV
Оставшись в одиночестве, я разом почувствовал свою беспомощность. Зная себя, как человека слабохарактерного, я не без основания опасался сделаться игралищем страстей со стороны всякого встречного, которому вздумалось бы предъявить на меня права. Я мысленно уже видел устремленные на меня очи крамолы, я ощущал ее тлетворное дыхание, слышал ее льстивые речи, предвкушал свое грехопадение и не мог определить только одного: какой сорт крамолы скорее пристигнет меня. Странные, совершенно невероятные слухи ходили в то время по городу. Одни рассказывали, будто два старые крамольвика, Зачинщиков и Запевалов, которые еще при Анне Леопольдовне способствовали вступлению Елисаветы Петровны на прародительский престол, ходят по квартирам и заставляют беззащитных обывателей петь, вместе с ними, трио из «Карла Смелого», которого они изменнически называют «Вильгельмом Теллем». Другие, напротив, утверждали, что по квартирам ходят не Зачинщиков и Запевалов, а Выжлятников и Борзятников, внучатные племянники Шешковского, которые самовольно вынырнули неизвестно откуда, и требуют от обывателей, кроме паспортов, предъявления образа мыслей, и заставляют их петь «Звон победы раздавайся».
Говорили об этом и на конках, и в мелочных лавочках, и в дворницких, словом — везде, где современная внутренняя политика почерпает свои вдохновения. И странное дело! — хотя я, как человек, кончивший курс наук в высшем учебном заведении, не верил этим рассказам, но все-таки инстинктивно чего-то ждал. Думал: придут, заставят петь… сумею ли?
Вообще, нынче как-то совсем разучились жить покойно. Всякий (не исключая и несомненных гороховых шутов) пристраивает себя к внутренней политике и, смотря по количеству ожидаемых пирогов, объявляет себя или благонамеренным, или ненеблагонамеренным (особенный политический термин, народившийся в последнее время, нечто среднее между благовременною благонамеренностью и благонамеренностью неблаговременною). Разница тут самая пустая, а между тем люди подсиживают и калечат друг друга, утруждают начальство, а в жизнь вносят бестолковейшую из смут. И все из-за того, чтобы захватить в свою пользу безраздельную торговлю благонамеренностью распивочно и навынос.
Коли хотите, в этом немало виновато и само начальство. Оно слишком серьезно отнеслось к этим пререканиям и, по-видимому, даже поверило, что на свете существует партия благонамеренных, отличная от партии ненеблагонамеренных. И, вместо того, чтобы сказать и той и другой:
Спите! бог не спит за вас!
впуталось в их взаимные пререкания, поощряло, прижимало, соболезновало, предостерегало. А «партии», видя это косвенное признание их существования, ожесточались все больше и больше, и теперь дело дошло до того, что угроза каторгой есть самое обыкновенное мерило, с помощью которого одна «партия» оценивает мнения и действия другой.
К сожалению, всего более страдают от этого междоусобия невинные обыватели. Будучи поставлены между враждебных партий, из которых каждая угрожает каторгой, и не понимая, что собственно в нашем случае от лих требуется, эти люди отрываются от своих обычных занятий и всецело посвящают себя отгадыванию нелепых загадок. Переживая процесс этого отгадывания, одни мечутся из угла в угол, а другие (в том числе Глумов и я) даже делаются участниками преступлений, в надежде, что общий уголовный кодекс защитит их от притязаний кодекса уголовно-политического. В самом деле, видеть на каждом шагу испытывающие и угрожающие лица, слышать вопросы, implicite[23] заключающие в себе обещание каторги, вращаться среди полемики, в основании которой положены обвинения в измене, пособничестве, укрывательстве и т. п.,
— право, это хоть кого может озадачить. А коль скоро произошло озадачение, то следом за ним непременно начинаются метания, перебегания,