чего из этого не вышло!
Вечное движение.
— Пантелей Егорыч! деточки у вас есть? — спросил Глумов, вдруг проникаясь жалостью.
— То-то… шесть дочерей. Невесты.
— Так мы завтра… чем свет…
— Ах, что вы! я ведь не к тому… — вдруг застыдился он. — Отчего же не посмотреть — посмотрите!
— Нет, уж что же, ежели…
— Ах нет, я не в том смысле! У нас ведь традиции… мы помним!.. Да, было времечко, было! Собор, старичка… ну, пожалуй, perpetuum mobile… Только вот задерживаться лишнее время… Ведь паспорты у них в исправности, Михал Михалыч? как вы скажете… а?
— Вполне-с.
— Ну, что ж, и с богом. Вы не подумайте… Прежде у нас и в заводе не было паспорты спрашивать, да, признаться, и не у кого было — все свои. Никто из чужих к нам не ездил… А нынче вот — ездят!
Представление о жалованье вновь смутило его. Он пытливо взглянул на нас и силился что-то угадать. Но ничего не угадал.
— Михал Михалыч? — вопросительно-тоскливо обратился он к секретарю.
— Думается, что ничего…
— Ну, так с богом! полюбопытствуйте! — сказал он решительно и, обратившись к Фаинушке, прибавил: — И вы, сударыня?
— И я-с.
— Вам-то бы… А впрочем, отчего же… нынче мода на это… Акушерки, стенографистки, телеграфистки… Дай бог счастливо, господа!
Он благосклонно пожал нам руки, вручил паспорты и отпустил нас.
На другой день, только что встали — смотрим, два письма: одно от Перекусихина 1-го к меняле, другое от Балалайкина к Глумову.[26] Перекусихин подавался. Он сознал, что первоначальные его претензии были чрезмерны, и соглашался убавить их наполовину. Балалайкин уведомлял, что по обоим порученным ему делам он подал прошения в интендантское управление. Мысль о заравшанском университете была всеми интендантами встречена сочувственно, а проект учреждения общества обязательного страхования жизни — даже с восторгом. Но Балалайкин должен был «пообещать». После слова «пообещать» он поставил целую строку точек и затем прибавил: грустно, а делать нечего!
— Вот ведь прохвост! — без церемоний выругался Глумов, скомкав письмо.
В самом деле, всем показалось удивительным, с какой стати Балалайкин с вопросом о заравшанском университете обратился в интендантское управление? Даже в корчевское полицейское управление — и то, казалось, было бы целесообразнее. Полицейское управление представило бы куда следует, оттуда бы тоже написали куда следует, а в дороге оно бы и разрешилось. Но такой комбинации, в которую бы, с пользой для просвещения, могло войти интендантское управление, даже придумать никто не мог.
Один Очищенный не разделял наших недоумений.
— А я так напротив думаю, — объяснил он. — По-моему, всякое дело, ежели его благополучно свершить желают, непременно следует с интендантского управления начинать. Ближе к цели.
— Чудак! да что же у интендантства общего, например, с университетом?
— Общего нет, а привышные люди в интендантстве служат — вот что. Зря за дело не возьмутся, а ежели возьмут, так сделают.
— Как же они подступятся к делу, коли оно даже не ихнего ведомства?
— Так и подступятся. Напишут. А ежели долго ответа не будет, опять напишут. Главное дело, разговор завести. А может быть, и интендантские науки какие-нибудь придумают — тогда и без переписки, промежду себя, дело оборудуют.
Стали рассуждать: могут ли существовать интендантские науки? — и должны были сознаться, что не только могут существовать, но и существуют. Наука о печении солдатских сухарей — профессор Коган; наука о мясных и винных порциях — профессор Горвиц; наука о выдаче квитанций за непоставленный провиант — профессор Макшеев. Это только для начала, а ежели дальше перечислять, то, пожалуй, и в глазах зарябит. Десяти факультетов мало, и, что всего важнее, наверное, ни одна кафедра никогда вакантной не будет. Конечно, такой характер университета не вполне будет соответствовать мысли жертвователя, но для начала и это хорошо. Университет, да еще заравшанский… ведь это что? А за свою кафедру Очищенный не боялся. Без восточных языков в заравшанском краю обойтись ни под каким видом нельзя, а митирология — это ведь и есть самый коренной восточный язык.
Что же касается до обязательного страхования жизни, то хотя этот предмет никоим образом в пределы интендантского ведомства не входит, однако, подумавши, и об нем «написать» можно. Что бы, например, написать? да просто: «признавая необходимым, в видах успешнейшего продовольствия армий и флотов…» А потом оно уж само собой пойдет. И чтобы было вернее, непременно нужно написать не туда, куда следует, а куда-нибудь вбок. А оттуда опять вбок напишут. И все кругом зажужжат. Зажужжат почты и телеграфы, зажужжат финансы, пути сообщения, иностранные исповедания… Тогда уж и настоящему ведомству волей-неволей придется зажужжать. Смотришь, ан дело и в шляпе.
Поэтому мы решили: ожидать от Балалайкина дальнейших подвигов.
Что же касается до Перекусихина, то об нем мы совсем не имели суждения, предоставив его участь усмотрению моршанского меняльного корабля.
Был уж одиннадцатый час утра, когда мы вышли для осмотра Корчевы. И с первого же шага нас ожидал сюрприз: кроме нас, и еще путешественник в Корчеве сыскался. Щеголь в гороховом пальто,[27] в цилиндре — ходит по площади и тросточкой помахивает. Всматриваюсь: словно как на вчерашнего дьякона похож… он, он самый и есть!
— Глумов! смотри! вчерашний-то дьякон… вон он! — воскликнул я в испуге.
Но Глумов, вместо того чтоб ответить на мое восклицание, в свою очередь встревоженно крикнул:
— Смотри! смотри! вон туда! в тот угол!
Смотрю и не верю глазам: в углу площади — другой путешественник гуляет. И тоже в гороховом пальто и в цилиндре. Вот так штука!
Помелькали-помелькали и вдруг в наших глазах исчезли, словно сквозь землю провалились.
Инстинктивно мы остановились и начали искать глазами, нельзя ли спрятаться где-нибудь в коноплях. Но в Корчеве и коноплей нет. Стали припоминать вчерашний день, не наговорили ли чего лишнего. Оказалось, что в сущности ничего такого не было, однако ж…
— Однако, брат, ты завел-таки нас! — малодушно укорил я Глумова.
Но он уж и сам сознавал свою ошибку. Сконфуженно смотрел он на Фаинушку, как бы размышляя: за что я легкомысленно загубил такое молодое, прелестное существо? Но милая эта особа не только не выказывала ни малейшего уныния, но, напротив, с беззаветною бодростью глядела в глаза опасности.
— Положим, что мы ничего такого не сделали и не сказали, — продолжал я приставать, — но ведь этого недостаточно. По нынешним обстоятельствам, теплота чувств нужна, деятельная теплота, а мы ее-то и прозевали…
Тем не менее бодрость Фаинушки на всех подействовала восстановляющим образом, так что меня уж не слушали. Как-то разом все сознали себя невиноватыми, а известное дело, что ежели человек не виноват, то ты хоть его режь, хоть жги — он все-таки будет не виноват. Удивительно, как окрыляет это сознание, какую-то смелость и гордость вливает. Даже меняло — и тот почувствовал себя до такой степени невиноватым, что тут же дал обещание, что ежели теперь благополучно пронесет, то он сполна отвалит Перекусихину просимый им куш.
Разумеется, Глумов только того и ждал. По его инициативе мы взяли друг друга за руки и троекратно прокричали: рады стараться, Ваше пре-вос-хо-ди-тель-ствоо! Смотрим, ан и гороховое пальто тут же с нами руками сцепилось! И только что мы хотели ухватиться за него, как его уж и след простыл.
XVIII
Собор оказался отличный: просторный, светлый. Мы осмотрели все в подробности, и стены, и иконостас, и ризницу. Все было в наилучшем виде. Прекраснейшее паникадило, массивное Евангелие, изящной работы напрестольный крест — все одно к одному. И при этом везде оказался жертвователем купец Вздошников.
— А в будущем году господин Вздошников обещают колокол соорудить — тогда, пожалуй, и в Кимре нам позавидуют! — сообщил отец дьякон, показывавший нам достопримечательности собора. — А еще через годик н наружную штукатурку они же возобновят.
И тем не менее купец Вздошников не только Корчеву, но и весь Корчевской уезд у себя в плену держит. Одною рукою жертвует, а другою — в карманах у обывателей шарит, причем, конечно, и «баланец» соблюдает. Во всех кабаках у него часть, и ежели Разноцветов прогорел, то потому единственно, что не захотел покориться, тягаться вздумал. А то бы и он теперь у Вздошникова на побегушках бегал и, в воздаяние, щи бы с требушиной ел. Кроме того, Вздошников и виноградные вина делает: мадеру, портвейн, лафит, рейнвейн. И все с золотыми ярлыками и с обтянутыми фольгой пробками. В Кашине эти вина делают на манер иностранных, а Вздошников делает уж на манер кашинских. Но и те и другие все равно что иностранные. Он же, Вздошников, рощами торгует и, с божьей помощью, довел сажень дров уж до пяти рублей.
— Место наше бедное, — сказал отец дьякон, — ежели все захотят кормиться, только друг у дружки без пользы куски отымать будут. Сыты не сделаются, а по-пустому рассорят. А ежели одному около всех кормиться — это можно!
Когда же мы уже раскланивались на крыльце, то прибавил:
— А вон и дом его каменный на бугорочке стоит — всей Корчеве красота. Сходите, полюбопытствуйте. У него и сейчас два путешественника закусывают.
Но мы поспешили к старичку, хотя, ввиду общения Вздошникова с гороховыми пальто, чувство самосохранения должно было бы подсказать нам, что сходить поклониться человеку, в доме которого, по-видимому, была штаб-квартира корчевской благонамеренности, — голова не отвалится.
Старичок, действительно, оказался древний: зубов нет, глаза вытекли, череп — совсем голый. Вместо всего — свидетельство корчевского полицейского управления, удостоверяющего, что предъявитель сего, мещанин Онисим Дадонов, имеет сто семь лет, или более, или менее. Сидел Дадонов в большом истрепанном кресле, подаренном ему покойным историком Погодиным, «в воспоминание приятно проведенных минут»; на нем была надета чистая белая рубашка, а на ногах лежало ситцевое стеганое одеяло; очевидно, что домашние были заранее предуведомлены об нашем посещении. Но в комнате было душно; ее и летом редко освежали, потому что старик боится заболеть и умереть. У старичка есть дочь, большуха, которая тоже неподвижно полулежит на лавке, под образами, и тоже не может сказать, когда она родилась, а помнит только, что в тот год, когда была «некрутчина». И у ней нет ни волос, ни зубов, во зрение она еще сохранила, хотя, впрочем, слабое, и вследствие этого часто глотает мух. За стариками прислуживает «молодуха», женщина лет шестидесяти пяти, которая еще бодрится, но жалуется, что ноги у нее мозжат. Молодуха приняла нас радушно и тотчас же показала свидетельство.
— Посмотрите на нашего старичка — вот и пакент у нас, не обманываем! Деньги за него каждый год платим — сорок копеечек!
И она указала на сорокакопеечную марку, которая