Скачать:TXTPDF
Убежище Монрепо

взирает на их незыблемость и инстинктивно понимает, что совместное существование незыблемости и мечтаний — дело не только немыслимое, но и прямо противоестественное. Едва рожденные, вредные мечтания тут же немедленно и умирают. Или, лучше сказать, что даже не рождаются, а только от времени до времени заносятся в виде эффектного слуха со стороны, не поселяя в столпах ни малейшей тревоги своим эфемерным появлением…

Вот почему столпы считаются существеннейшим подспорьем, и вот почему, когда наступает момент изгноя, благоразумные охранители заранее подстерегают этот момент и делают нужные приспособления, дабы старые, подгнившие столпы были немедленно заменены новыми…

Ныне, к безмерной радости охранителей, пробел, причиненный кратковременным бесстолбием, пополнен. «Чумазый человек» в виду у всех; человек свежий, непреклонный и расторопный, который, наверное, освободит охранителей от половины гнетущей их обузы. Нет нужды, что он еще недостаточно поскоблился, что он не тронут наукой и равнодушен к памятникам искусства, что на знамени его только одна надпись читается явственно: распивочно и навынос… Охранитель видит в этом не препятствие, но залог. Чем меньше бродит в обществе превыспренностей, тем прочнее оно стоит — это истина, которая ныне бьет в глаза даже будочникам. Что такое «общество»? — это фикция и больше ничего. Об этой фикции от времени до времени упоминается, потому что совсем забыть о ней как-то совестно, но, в сущности… Ах, тем-то ведь и дорог «чумазый человек», что, имея его под рукой, обо всех вообще фикциях навсегда можно забыть, и нисколько не будет совестно. Ему ни «общество», ни «отечество», ни «правда», ни «свобода» — ничто ему доподлинно неизвестно! Ему известен только грош — ну и пускай он наделает из него пятаков!

Следом за охранителями приветствуют чумазого человека и публицисты. Никогда не было потрачено столько усилий на разъяснение принципов собственности, семейственности и государственности, никогда с такой настойчивостью, с такими угрозами не было говорено о необходимости ограждения этих принципов. Знаете ли, ради чего поднялась эта суматоха? ради чего так усиленно понадобилось ограждать огражденное и разъяснять разъясненное? — все ради вас, кабатчики и менялы! все ради того, чтобы для вас соответствующую обстановку устроить и ваше пришествие приличным образом объяснить.

В старое время и в обществе, и в литературе было насчет этого более нежели просто. Люди наиболее заинтересованные столь же мало думали о вопросах собственности, семейственности и государственности, как мало думает человек, которому приходится периодически совершать один и тот же путь, о домах и заборах, стоящих по обеим сторонам этого пути. Зачем мне, крепостных дел мастеру, было напоминать о существовании каких-то «принципов» собственности, семейственности и государственности, когда я сам был ходячим гимном этим принципам? Зачем мне было подстрекать самого себя на постижение каких-то усложнений, когда стоило только протянуть руку, чтоб без всякого постижения получить желаемое? Все эти «принципы» я не имел надобности ни расчленять, ни смаковать, ни ограждать их, потому что они представляли собой стихию, до такой степени мне родную, что я только весело плавал в ней как рыба в воде. Мне и на мысль не приходило, что я могу захлебнуться или потонуть в ней (знаю, что под конец я захлебнулся-таки, но ведь зато и наплавался же!). Ничем она не угрожала мне, а только ласкала и нежила.

И вдруг все изменилось. По воле судеб, настал период бесстолбия и всех напугал. Начали рыться, доискиваться причин и, наконец, пришли к такому заключению, что даже и в родной стихии нельзя бессрочно плавать, не понимая, что делаешь. Умозаключение это прямо противоречило исторической практике, победоносно доказавшей, что столпы именно до тех пор и стоят крепко, пока крепко стоит бессознательность, но так как бесстолбие одолевало, то приходилось довольствоваться хоть каким-нибудь выходом, чтобы так или иначе освободиться от ненавистного влияния. Понадобилось уяснить составные части стихии, указать наилучшие способы управления ею. Вот эту-то задачу и приняла на себя публицистика. Она объяснила, что жизнь совсем не так проста, как это казалось нам, крепостных дел мастерам, что, напротив того, она представляет сплошную цепь больших и малых «принципов», которые постоянно и ревниво надлежит держать перед глазами, дабы благополучно провести свою ладью к желанной пристани.

Но коль скоро однажды объявилась необходимость «принципов», то, само собой разумеется, потребовались и знаменосцы для них. Мы, крепостных дел мастера, не могли быть таковыми, во-первых, потому, что людей, однажды уже ославленных в качестве выслуживших срок, было бы странно вновь привлекать к деятельному столпослужению, а во-вторых, и потому, что, как я уже сказал выше, над всей нашей крепостной жизнью тяготел только один решительный принцип: как только допущены будут разъяснения, расчленения и расследования, так тотчас же все мы пропали! Требовались люди более подходящие, такие, которые зубами вцепились бы во врученные им знамена и всечасно памятовали, что плошать в деле держания знамен — отнюдь не допускается. Такими людьми оказались — вы, кабатчики, железнодорожники, менялы и прочие мироедских дел мастера. Публицисты отлично угадали, что цепче вас в настоящее время людей не найти, и в восторге от этой находки воскликнули: «Долой бесстолбие! вот они, новоявленные наши столпы!»

И точно: бесстолбие как-то вдруг кануло, и ежели об нем изредка вспоминают и теперь, то для того лишь, чтобы с пылающими от стыда щеками воскликнуть: ужели когда-нибудь был этот позор? Отныне на вас, кабатчики и менялы, покоятся все упования. Вы совершите то, что не сумели свершить даже мы, ваши достославные предшественники: вы с неумолимой логикой проведете принцип умиротворения посредством обездоления. Мы, крепостных дел мастера, как-то задумывались перед громадностью этой задачи. Не скажу, чтобы нас останавливали на этом пути какие-нибудь соображения высшего порядка, но мы все-таки понимали, что если начать обездоливать вплотную, то из этого, чего доброго, в конце концов произойдет обездоление нашей собственной утробы. Вы и в этом отношении поставлены гораздо выгоднее, нежели мы. Арена вашего обездоления так бесконечна и так загадочна, что даже при самой неисповедимой наглости всегда будет казаться, что еще не все вычерпано, что затерялся еще где-то уголок, в котором процесс обездоления не совершил всего своего круга.

Ввиду столь несомненных свидетельств и я, Прогорелов, не имею возможности сомневаться: да, вы грядете — это не тайна и для меня. Но, признаюсь откровенно, уверенность эта не наполняет моего сердца сладкой надеждой, но, напротив, заставляет меня с некоторым трепетом приподнимать завесу будущего и отыскивать там совсем не те ликующие тоны, которые обещают наши охранители и наши публицисты.

Не думайте, однако ж, кабатчики и менялы, что я сгораю к вам завистью и что именно это дурное чувство препятствует мне приветствовать вас. Нет, тут совсем не то. Вот уж двадцать лет сряду, как я состою в звании пропащего человека, и мне кажется, что этого периода времени вполне достаточно, чтобы пролить бальзам забвения на какие угодно сердечные ропоты. На первых порах я действительно волновался и представлял из себя не то невинно-падшего, который успел-таки припрятать в укромном месте кой-какие уцелевшие крохи, не то человека, приведенного в восторженное состояние от беспрерывной молотьбы по голове. Под влиянием свеженанесенной обиды я или ехидствовал, или извергал целые потоки ропотов, причем так бестолково кричал, что не только не вникал в смысл собственных речей, но в большинстве случаев за гвалтом не умел даже хорошенько расслышать их. Но вдруг промелькнула светлая минута. Я вслушался, вник и… покраснел. Я понял, что мой ропот был чем-то нелепым по существу и бесконечно неуклюжим по форме; что по существу я обнаружил только голую алчность, а по форме — только беззаветнейшую невежественность. С тех пор я смирился и замолчал. Изредка, правда, и теперь кое-что сболтну в одном из тех тихих приютов, которые известны под именем земских учреждений, но сболтну неуверенно и как-то невнятно, с пропусками. Точь-в-точь как органчик, которого вал от времени и жестокого обращения утратил три четверти своих колышков.

И знаете ли что еще? С тех пор, как я покраснел и сознал, что титул пропащего человека прекреплен за мной бесповоротно, — я полюбил это скромное звание. Иногда мне даже сдается, что оно близко граничит со званием человека вообще, что в этом качестве ему предстоит хорошая и прочная будущность и что ежели для увековечения родов пропащих людей не будет заведено бархатных и иных книг, то не потому, чтобы люди сии не были того достойны, а потому, что, раз испытав тщету увековечений, они и сами едва ли пожелают их возобновления. Повторяю: я до того примирился с мыслью, что я пропащий человек, что воспоминания минувшей славы уже не пробуждают во мне ни бесплодной горечи, ни несбыточных надежд. Я знаю, что история назад не возвращается, что даже гнусное не повторяется в ней в одних и тех же формах, но или развивается в формы гнуснейшие, или навсегда прекращается, и что, стало быть, Прогореловым — как бы они ни вопияли — повториться в прежних формах (а новых они сами не выдержат) не суждено. Одно меня заботит в моем новом положении: сумею ли я настолько совладать с собою и со своим прошлым, чтобы сделаться воистину порядочным пропащим человеком, то есть человеком долга, добра, чести и труда?

Итак, не по чувству зависти я воздерживаюсь от поздравления вас с приездом, а просто потому, что меня берет оторопь. И не за себя я боюсь — чего уж! из меня всё, даже страх вынули! — но за отечество.

Как ни бесшабашно прошла моя жизнь, однако помаялся-таки я на своем веку, а тем временем кое-что и попристало ко мне. Я, Прогорелов, грамотен — вот в чем суть. Преимущество ли это мое, или злосчастие — всяко можно судить. Это преимущество, потому что грамота помогла мне непостыдно и безболезненно (по крайней мере относительно) перекочевать из категории столпов в категорию пропащих людей; это злосчастие, — потому что грамота же помешала мне всецело отдаться восторгам возрождения и этим самым уподобила мое существование ладье, плавающей по волнам житейского моря без кормила и весла.

Правда, что моя грамотанельзя сказать, чтоб чересчур уж сложная, но важно уж и то, что она потревожила мой почивавший внутренний мир и в то же время внушила мне вкус к некоторым нелишним наблюдениям и оценкам.

Благодаря этим наблюдениям, я знаю, например, что независимо от клейменых русских словарей в нашей жизни выработался свой собственный подоплечный словарь, имеющий очень мало сходства с клеймеными. И представь себе, Разуваев, что когда речь идет о выражениях еще не утвердившихся, новоявленных, каковы, например: интеллигенция, культура, дирижирующие классы и пр.,

Скачать:TXTPDF

взирает на их незыблемость и инстинктивно понимает, что совместное существование незыблемости и мечтаний — дело не только немыслимое, но и прямо противоестественное. Едва рожденные, вредные мечтания тут же немедленно и