Скачать:PDFTXT
В среде умеренности и аккуратности

и дал понять, что русское воинство всегда было победоносно, а потому и впредь ожидать следует…

— И мне тоже сдается, — отозвался Глумов, — вчера ко мне совсем неожиданно с «нашей стороны» Иван Парамоныч пожаловал — купец такой есть, сапожным товаром торгует — наведаться, значит, в Петербург приехал. А это — верный признак, потому что у этих шакалов насчет «кровопролитиев» особенное чутье есть. Разузнавать я от него ничего не разузнавал, а стороной, грешный человек, поддразнил: а что, говорю, Иван Парамоныч, кабы тебе поставку сапогов для армии и флотов предоставили, угобзил бы ты, чай, солдатиков? Так у него даже нутро заколыхалось в ответ: вот как перед истинным! говорит.

— Да, теперь ихний черед наступил! только вот что неладно: покуда эти Парамонычи, вкупе с Шмулями да с Лейбами, армии и флоты угобжают, а ты сиди да смотри на них!

— Что так? разве строгие времена пришли?

— Да не без того… Не всяко касаться можно, особливо ежели в связи-с…

Положилов случайно взглянул на Поликсену Ивановну и прочитал в ее глазах неодобрение.

— А впрочем, не наше это дело, — сказал он. — Поликсена Ивановна это лучше знает — вон как грозно на меня посмотрела.

Совсем не грозно, говори, коли хочешь! А вообще я… Сверху виднее, мой друг! а мы — что мы можем в таких делах видеть?

— Разумеется, разумеется! с нас и наших личных маленьких дел довольно! Вот, например, солонину мы едим — это я могу… Ишь она, солонина какая — масло!

— Да, брат, это… со-лло-ни-на! — восторженно отозвался Глумов. — А он вот обижается, что за границей, за табльдотами, немцы болтают: вас, мол, казаков, за Волгу надо, в Саратов! А по мне — так и в Саратове солонина от нас не уйдет!

— А насчет икры так даже лучше!

— Ах, господа, господа! — укоризненно промолвила Поликсена Ивановна, покачивая головой.

— Ну, баста! Не наше дело. А для того чтоб уж совсем все в порядке было, чтоб даже разговаривать некогда было — знаете, господа, что мы сделаем? Засядемте-ка после обеда в сибирку с болваном!

— И отлично!

— Я нынче все в сибирку упражняюсь. Ни для ума, ни для сердца — ничего! А между тем алчность является — смотришь, время-то и без внутренних вопросов летит!

Так мы и сделали. С шести часов до одиннадцати проиграли в сибирку, причем Положилов обоих нас обыграл на три рубля (и не удивительно, потому что подле него, для счастья, с левой стороны сидела Поликсена Ивановна) и сейчас же положил их в копилку, в «пользу страждущих братьев». Затем подали закусить опять ту же солонину, но уже холодную, причем Положилов совершенно основательно заметил, что этот кусок — от огузка, а потому в холодном виде много теряет, а вот край или филей, так тот в холодном виде, пожалуй, даже лучше, нежели в горячем. Поликсена же Ивановна, с своей стороны, присовокупила, что, когда она с маменькой в Вятке жила (отец ее на службе там был), так там учили в кадочку солонины языков говяжьих с пяток припустить — вот это так солонина бывает!

В первом часу ночи мы вышли от Положиловых. Дорогой я начал припоминать проведенный день, и — клянусь — мне сделалось стыдно.

— Как странно, однако ж, мы проводим наши дни! — сказал я, обращаясь к Глумову.

— Что же тут странного?

— Помилуй! утро в кабаке провели, вечер — в сибирку играли, об солонине разговаривали… ведь это, наконец, неприлично!

— А по-моему, так мы именно самым приличным образом по-русски время провели. Наелись, напились, наигрались — чего больше! А теперь вот придем домой, ляжем спать и скажем себе: день прошел — и слава богу!

II. НА ДОСУГЕ

I

Наконец тучи скопились. В обычное течение жизни врывается несомненно чуждый элемент, который заметным образом спутывает и замедляет его; вся деятельность ума и чувства стягивается исключительно к одному предмету, к которому с судорожным напряжением устремлены помыслы всех. Тоскливо до боли. Чувствуется, что эти тревожные минуты не пройдут даром, что они и на дальнейшее существование человека положат неизгладимые отметки. Нет личных утрат, нет личных опасений, ничего такого, что заставляло бы страшиться лично за себя, но есть суеверное предчувствие какой-то громадной угрозы, которую даже не можешь назвать по имени. Точно стоишь перед необъятной ставкой, и эта ставка вот-вот унесет все дорогое, все любезное сердцу — все.

И в то же время слышишь, как кругом раздаются возгласы, ликования. Ликуют посетители ресторанов и трактиров, ликуют гранители мостовых, ликуют досужие русские барыни. Газетчики, наперерыв друг перед другом, стараются показать, до каких геркулесовых столбов может дойти всероссийское долгоязычие. Одни ликуют с умыслом, другие сами не понимая, что заставляет их ликовать. Так принято — вот и все. Гулящий человек убежден, что он выкажет отсутствие патриотизма, ежели не воспользуется случаем, чтоб дать волю долгоязычию.

Я не принадлежу к породе людей ликующих, но понимаю, что в ликовании толпы заключается своего рода обаяние. Когда передо мною мечется и плещет руками толпа, я знаю, что она находится под тяготением могущественного инстинкта, который даст ей силу нечто совершить. Очень возможно, что это — инстинкт неясный и даже неверный, но он может заключать в себе зерно самоотверженности, может развиться в подвиг, и этого одного достаточно, чтоб не относиться к нему легко. Толпа имеет право даже заблуждаться в своих увлечениях, потому что она же несет на своих плечах и все последствия этих увлечений.

Совсем другое дело — ликование культурное. В культурных сферах источником побуждающей силы предполагаются уже не инстинкты, не смутные чаяния, а ясное сознание цели и средств к ее достижению. Это в значительной степени осложняет поводы для ликования и, во всяком случае, отнимает у последнего тот характер искренности и непосредственности, который в сущности и составляет всю ценность его. Сверх того, есть и еще причина для воздержания: культурный слой стоит в стороне от русла народной жизни и, следовательно, лишь в слабой степени чувствует на себе отражение ее трудностей и невзгод. Чтоб получить право ликовать в виду предстоящего подвига, необходимо сознавать себя материально привлеченным к его выполнению и материально же обязанным нести на себе все его последствия. А это для большинства культурных людей почти недоступно.

Поэтому, когда посетители ресторанов, гранители мостовых, газетчики и проч. начинают ликовать, то невольно возникает вопрос: справедливо ли поступают эти люди, принимая деятельное участие в легчайшей части подвига, то есть в ликовании по его поводу, и не сознавая себя в то же время материально ответственными за его последствия? Не знаю, ошибаюсь ли я, но думаю, что самого слабого проблеска совести достаточно, чтоб ответить на этот вопрос отрицательно.

Что касается до меня лично, то я знаю одно: я не имею той непосредственности и свежести чувства, которое давало бы мне повод возбуждаться неясными чаяниями, волнующими толпу, но в то же время нет у меня и той развязности, которая дозволяла бы сказать: да, я ликую, потому что заранее могу определить ход и результат событий. Поэтому, в такие исторические минуты, когда затрагиваются самые дорогие и самые существенные струны народной жизни, я считаю воздержанность более нежели когда-либо для себя обязательною. Более нежели когда-либо я сознаю в себе присутствие той совестливости, которая подсказывает, что в данном случае мои подстрекательства или сдерживания не только не необходимы, но и не совсем уместны, и что вот эта самая ликующая толпа имеет полное право остановить мою назойливость словами: сиди в своем углу и втихомолку радуйся или скорби в виду имеющих развиваться событий.

Я не один в своем роде. Прошлое завещало довольно большое количество людей, которых единственное занятиебыть может, и единственная заслуга) заключается в том, что они сторонятся от деятельного участия в жизни. Занятие непроизводительное и даже, можно сказать, тунеядное, но ведь надо же наконец понять, что мы — дети того времени, когда прикасаться к жизни можно было лишь при посредстве самых непривлекательных, почти отвратительных ее сторон, и что вследствие этого устранение от жизненных торжеств (опять-таки повторяю: в то время) составляло своего рода заслугу…

Я помню очень многое, и между прочим 1853–1855 годы. Помню ликующих жуликов, помню людей, одолеваемых простым долгоязычием, и людей, пользовавшихся долгоязычием, как подходящим средством, чтоб запускать руку в карман ближнего или казны. Мало того: я помню, что этих людей называли тогда благонамеренными, несмотря на то что их лганье было шито белыми нитками. И что всего ужаснее: не только не представлялось возможности обличить их, но даже устраниться, уйти от них было нельзя. Надо было выслушивать их, соглашаться, вторить им, лгать

С тех пор, правда, многое изменилось, и изменилось, конечно, к лучшему. Признание относительной свободы мнений настолько умалило страх, внушаемый подыскивающимся долгоязычием, что человек, высказывающий, в учтивой и богобоязненной форме, свое суждение о тех или других явлениях современности, уже может, до известной степени, считать себя от следствия и суда свободным. Вследствие этого у многих даже блеснула мысль, будто Булгарин, Шешковский и проч. исчезли, не оставив потомства… И вот одного серьезного момента достаточно, чтоб ветхий культурный человек всплыл на поверхность во всеоружии. Да! он все тот же! с одной стороны — долгоязычный, наянливо примазывающийся к чужому ликованию, с другойробкий и устраняющийся. Я знаю, что оба эти отношения к вещам современности одинаково неестественны, но так как первое из них, сверх того, отмечено явною печатью нахальства, то понятно, что люди, успевшие сохранить некоторую стыдливость — а я имею слабость считать себя в числе этих людей, — предпочитают держать себя в стороне.

Независимо от этого, есть у меня и еще один очень веский довод в пользу воздержания: я с детских лет воспитывался в системе строжайшего нейтралитета и вдобавок совершенно невооруженного. Весь кодекс деятельной поры моей жизни исчерпывался словами: ни порицания, ни похвалы, так как в то время и то и другое одинаково рассматривалось, как позыв к непрошеному вмешательству. Жить с таким кодексом в руках было чрезвычайно легко и, коли хотите, даже приятно, но все-таки нельзя сказать, чтоб такое житье представлялось хорошей школой для общественной или иной деятельности. Между тем годы шли; жизнь мало-помалу изменялась и пополнялась, и, наконец, двери в область ликования отворились настежь… Но увы! — я уже оробел! Ярмо старой дисциплины настолько придавило меня, что хоть я и понимаю, что отныне ликовать никому не воспрещается, но все-таки не могу отделаться от преследующей меня мысли: а что, если мое ликование

Скачать:PDFTXT

и дал понять, что русское воинство всегда было победоносно, а потому и впредь ожидать следует… — И мне тоже сдается, — отозвался Глумов, — вчера ко мне совсем неожиданно с