Скачать:PDFTXT
В среде умеренности и аккуратности

в общей массе не поразителен, даже гармонию своеобразную представляет, а вот как выхватить из этой массы отдельный вопль… ужасно! ужасно! ужасно!

— Позвольте вам, сударь, доложить, что вой этот собственно… — попробовал было вмешаться Дрыгалов, но Глумов даже не обратил внимания на его перерыв.

— Да, — продолжал он, — народ и теперь, как всегда, ведет себя сдержанно и степенно. Он всякую тяжесть выдержит на своих плечах, из всякой беды грудью вынесет! Теперь мы и сами готовы признать, что народ, в самом деле, есть нечто, имеющее собственную физиономию, а не просто объект для экономических и административных построений; а давно ли…

— Позвольте, однако, вам доложить, что собственно бабы эти… — опять рискнул Дрыгалов, но Глумов и на этот раз не дал ему высказаться.

— Знаю, Терентий Галактионыч, что ты хочешь сказать, и заранее говорю: умолкни! Умолкни, потому что, если ты выскажешь то, что у тебя на языке вертится, — тебе же стыдно будет! Да, господа, стыдно! Стыдно разговаривать, стыдно проводить время… даже жить в иные минуты чувствуется неловко!

— А жить все-таки нужно! — задумчиво отозвалась Поликсена Ивановна.

Жить нужно для сродственников, для знакомых… вообще для всех нужно жить! — сентенциозно поддержал ее Дрыгалов. — Иван Николаич люди одинокие — вот им и сподручно панафиды-то эти петь!

— Панихиды, а не панафиды, — поправил его Глумов, — который год ты первую гильдию платишь, а по-благородному все-таки говорить не умеешь! А впрочем, ты прав: именно панафиды — весь этот разговор наш. И охота тебе, Павел Ермолаич, об таких материях речь заводить! Сидели бы да зубами щелкали — право, с нашего брата предостаточно.

Ничего, сударь, в канпании отчего ж и не поговорить! — рассудил Дрыгалов, — кабы за нами дело какое стояло — ну, тогда точно что не до разговоров! а то делов никаких нет, время праздничное — никто не забранит, ежели, между прочим, и слово перекинем.

— Так ты и перекидывай, ежели у тебя язык чешется!

— Нет уж, сделайте ваше одолжение, извольте продолжать! всех вы отрекомендовали, так уж и нам, купечеству, аттестат пожалуйте!

— Посмотри на свое пузо — вот тебе и аттестат!

Пузо, сударь, от пищи, а пища от бога. Нет, вы нам вот что доложите: неужто в нашем купечестве этого духу мало?

— Какого духу?

— А вот хоть бы насчет этих самых обстоятельств.

— А кто от ратничества всеми правдами и неправдами откупается?

— Так ведь это по человечеству-с. Нешто приятно теперича, в самое, можно сказать, горячее время, свой интерес бросать? Или, например, нешто приятно отцу воображать, как над его дитёй свиное ухо надругательство будет делать?

Дальше!

— А вы насчет пожертвованьев Павлу Ермолаичу доложите. Пожертвования откуда идут?

Откуда? — из ящичка!

— Да, да, да! — вспомнил и Положилов, — и ты ведь, Терентий Галактионыч, давеча об «ящичке» поминал… Сказывай, что за штука такая?

— Просто общественные деньги, земские, городские — вот они ими и жертвуют, — пояснил за Дрыгалова Глумов.

— Так что ж что общественные! чай, и наших частичка тут есть!

— Ни шелега. Частичку, об которой ты говоришь, совсем не на этот предмет ты внес. Не пожертвовал, а именно внес, потому, что если бы ты по окладному листу не уплатил, так у тебя имущества на соответствующую сумму описали бы. Понимаешь?

— Понимаю, и все-таки

— Гм… так вот оно что! — молвил Положилов, — а я было на тебя, степенный гражданин, по части одеяльцев для нашего комитета надежды возлагал!

— На этот счет будьте спокойны, Павел Ермолаич. Всем достанет! ежели даже целую армию пожелаете прикрыть — предоставим в лучшем виде!

— Из ящичка?

— Уж там из ящичка ли, из своих ли — будет доставлено!

То-то, ты у меня смотри: я уж и генеральше пообещал. Ну, и она не прочь походатайствовать за тебя… Только вот не знаю, не испортил ли ты дела тем, что сневежничал давеча.

— Помилуйте! что же я такое сделал? — испугался Дрыгалов.

— А помнишь: «только свистните, ваше превосходительство»? а? Разве с высокопоставленными дамами так разговаривают?

— Да, друг, проштрафился ты! «только свистните»! — шутка сказать! — поддразнил и Глумов. — Ты на какой ленте-то ожидал?

— Все бы хоша с черными полосками…

— А теперь и с белыми полосками за глаза довольно. Ах! господа, господа! так вот вы какими средствиями патриотические-то огни поддерживаете!

Восклицание это заставило Положилова на минуту смешаться, но он сейчас же, впрочем, поправился.

Любезный друг, — сказал он, — в настоящее время надо практических результатов достигать, а не миндальничать. Задача предстоит такая: раненым необходимы одеяла — не был ли бы комитет чересчур уж наивен, если бы дожидался, пока одеяла с неба спадут?

— Да, да, одеяла… понятно, это — вещь полезная, — согласился Глумов. — Так уж ты вот что, Терентий Галактионыч! как будешь одеяла-то готовить, так помни твердо, что солдатик — святой человек, и сделай милость, уж не сфальшивь! Пожертвуй настоящие одеяла, а не то чтоб звание одно. А впрочем, знаешь ли, что я тебе скажу? — вдруг прибавил он, по обыкновению, совсем неожиданно, — ежели действительно тебя почести взманили, так обкорми ты армии и флоты гнилыми сухарями — по гроб жизни счастлив будешь!

— Ах, это ужасно! — нервно откликнулась Поликсена Ивановна.

— За этакие дела, чай, нашего брата не похвалят! — скромно оговорился и Дрыгалов,

— Попробуй! Сказано: солдатик — святой человек, а святые люди разве обижаются? Нынче как на этот предмет глядят? — Святой человекглупый человек! вот какой нынче разговор просвещенные люди имеют! Всякие злодейства за злодейства признаются: и убийства, и истязания, и грабежи… только вот о промышленных злодействах что-то не слыхать… Следовательно… Ах, да давайте же, господа, об чем-нибудь другом говорить! — вдруг крикнул он надтреснутым, болезненным криком, — ну, об чем? об чем, например? Ведь говаривали же мы об чем-нибудь до войны?

Но мы молчали. Я рылся в воспоминаниях и спрашивал себя: о чем, в самом деле, мы до войны говорили? Говорили о короле Луи-Филиппе, о процессах, ознаменовавших его царствование, о Гизо, Тьере; говорили о том, что такое tiers-état,[66] и переходили к Мирабо, Робеспьеру, Дантону и к декларации прав человека. Но больше всего говорили о самих себе, о каких-то надеждах, разлетевшихся в прах и оставивших нас между двух стульев. Бесспорно, это были темы очень благодарные, но для того, чтобы развивать их не торопясь, необходимо, чтоб окрест царствовал глубокий мир, чтоб процветала промышленность, чтоб курс на Париж был не ниже 360 сантимов, и чтоб «превратные идеи» появлялись лишь в умеренном количестве, единственно как материал для подновления слишком истрепавшейся разговорной канвы. В настоящую же минуту сюжеты эти оказывались решительно непригодными. Мысль была всецело поглощена одною, специальною темою и решительно отказывалась работать на общечеловеческой почве.

— Вот и Тьер умер! — рискнул наконец кто-то.

— Да, да, да! жил-жил старичина — и помер!

— Теперь у них, пожалуй, на чистоту Мак-Магония пойдет!

— Мак-Магония… Тьер… да! Много старичина в свою жизнь непотребств совершил, а вот какое жестокое время приспело, что и об нем приходится слезы лить!

И опять все смолкли.

— Вот вам, Иван Николаич, известно, — буркнул вдруг Дрыгалов, обращаясь к Глумову, — господин Мак-Магон и господин Базин — одно ли и то же это лицо?

— Ну да; то есть почти… Только один убежал, а другой — остался…

— Так-с. А у нас в городу непременный заседатель в полицейском управлении есть, Базиным прозывается, так он сказывает, что этому самому Базину двоюродным племянником приходится… чай, хвастает?

Но вопрос Дрыгалова так и остался без ответа. Увы! даже смерть Тьера не выгорела! Сколько бы в другое время мы по ее поводу разговоров наговорили! а теперь вот сказали два-три слова — и словно законопатило! Чудятся: Плевна, Ловча, Шипкинский проход; слышатся выстрелы, лязг штыков, бряцание сабель и стоны, стоны без конца! Мрет русский мужик, мужик, одевшийся в солдатскую форму, мрет поилец-кормилец русской земли! Не долгоязычничает, сидя на печи, не критикует, не побуждает, а прямо несет свою голову навстречу смерти!

Можно ли «разговаривать», когда сердце истекает кровью? Да и об чем? Разве мы что-нибудь знаем? разве мы что-нибудь можем? какую связь мы имеем с этой беспримерной трагедией, которая длится, длится без конца? Откуда вдруг налетел шквал? каким образом составился сценарий трагедии? что его питает и долго ли будет питать? разве мы что-нибудь знаем?

Как знать, может быть, в ту самую минуту, когда мы на досуге судачим, где-нибудь там, под Казанлыком, под Ени-Загрой, разыгрывается… ах, страшно даже представить себе, что такое там разыгрывается! Когда занавес остается бессменно поднятым, когда со сцены ни на мгновение не сходит единственное действующее лицосмерть, можно ли мыслить, можно ли даже ощущать что-нибудь иное, кроме щемящей боли, пронизывающей все существо, убивающей мысль, сдавливающей в горле вопль, готовый вылететь из груди?

— Вот и Гамбетта на три месяца в кутузку засажен… — опять было начал кто-то.

И все окончательно смолкло.

К счастию, обед приходил к концу: атмосфера столовой слишком уж обострилась; ощущалась настоятельная потребность переменить ее.

Но и в кабинете Положилова, куда мы перешли, чувствовалось не легче. Мы расселись по углам и молчали, словно какая-то тупая враждебность овладела всеми. Только Рогаткин и Дрыгалов — первый в качестве будущего исполнителя предначертаний, второй в качестве жертвователя — вполголоса толковали о том, какие должны быть одеяла.

— Я думаю, аршина два длины достаточно будет? — робко выпытывал Дрыгалов, в надежде, что молодой человек, по неопытности, не заметил его жертвовательской проделки.

— Непременно еще пол-аршина прикинь! — крикнул ему Глумов и, обратись к Рогаткину, прибавил: — Вы, молодой человек, шаг за шагом за ним следите, а то как раз…

Дольше оставаться было незачем.

Таким образом, обычная воскресная программа осталась невыполненною, и, что всего прискорбнее, трудно было и в будущем предвидеть какие-либо отрадные улучшения в этом смысле. Карты не радовали, разговоры пресеклись. В таком сером настроении пройдет, вероятно, целая длинная зима. На дворе уже становится жутко от холода, с шести часов начинаются сумерки, дождь льет с утра до вечера — как будем мы коротать бесконечные осенние вечера? Придется ходить из угла в угол и думать… об чем думать? об том, что нам и думать-то не об чем! Какая, однако ж, странная, почти страшная вещь!

Да, Глумов так-таки и утверждает, что нам думать и незачем, и не об чем. Он уверяет, что ни сочувствие, ни несочувствие наше, ни критики, ни

Скачать:PDFTXT

в общей массе не поразителен, даже гармонию своеобразную представляет, а вот как выхватить из этой массы отдельный вопль… ужасно! ужасно! ужасно! — Позвольте вам, сударь, доложить, что вой этот собственно…