эту ораву, за неимением дел, упразднить! нет, пусть лучше хоть и без дела, а в департамент похаживают!
— Да для чего же?
— Бога пусть помнят, от страха не отвыкают!
— Чем же вы занимаетесь, ежели дела так мало?
— Я-то найду чем заняться. Нет дела — газету почитаю, перья починю, все как следует приготовлю… А там, смотришь, бумажонка какая ни на есть наклевалась. Покуда ее сообразишь да пометишь, да к исполнению передашь — ан через полчаса она и опять к тебе с исполнением воротится! Ну, и опять сообразишь, поправишь, переделать отдашь — смотришь, и к Вольфу пора кофей пить. Да я всегда дело найду, а вот молодежь, хоть бы господа столоначальники — те совсем заниматься перестали!
— Что ж они делают?
— Что ему делать! Придет в первом часу — с полчаса очнуться не может: потягивается да позевывает, потом папироску закуривает, спичками чиркает; потом на стол сядет, ногами болтает; потом свистать начнет… Прежде, бывало, из «Елены Прекрасной», а нонче «Мадам Анго» откуда-то проявилась. Покуда он все это проделает, глядишь, уж четвертый час: скоро и «чадушке» время прийти. Ну, тут он действительно на часок присядет да что-нибудь и поскребет пером.
— А «чадушко» рано ли приходит?
— Неровно. Иногда в пятом в исходе, а иногда и в шестом в половине. Ну, и пойдет тут у нас беготня. Сильно он нас, стариков, этим подъедает. Веришь ли, хоть и дела нет, а домой придешь весь словно изломанный! Так как же? до воскресенья, что ли?
Я дал слово, и мы расстались.
В следующее воскресенье, ровно в три часа, я уже был у Молчалина. Деревянный одноэтажный домик Алексея Степаныча снаружи казался очень приличным и поместительным.
Приветливо глядел он своими светлыми семью окнами и трехоконным мезонином на улицу, словно приглашая взойти на чисто выметенное крыльцо и дернуть за ручку звонка. Сбоку, у крыльца, находились запертые ворота с неизбежною калиткой; поверх ворот виднелось пять-шесть дерев, свидетельствовавших, что в глубине двора существует какая-то садовая затея.
Из передней я вошел прямо в зал, где уж был накрыт большой стол человек на двенадцать. Тут же находился и Алексей Степаныч, хлопотавший около стола с закуской.
— Вот и отлично! — встретил он меня, подавая обе руки, — три часа ровнехонько. Аккуратность — вежливость царей, как говаривал покойный Александр Андреич;[6] ну, а мы хоть с коронованными особами знакомства не водим, но и между своими простыми знакомыми аккуратность за лишнее не почитаем!
— Позвольте вас перебить, Алексей Степаныч. Вы сказали: «покойный Александр Андреич» — разве он скончался?
— Скончался, мой друг! Пять дней тому назад от Софьи Павловны телеграмму получил: «Отлетел наш ангел»! А сегодня по ранней машине и нарочный от нее с письмом приехал. Представь себе! и недели не прошло, а уж Загорецкий процесс против нее затевает!
— По какому случаю?
— Да просто по тому случаю, что подлец. Это настоящая причина, а обстановку он, конечно, другую отыскал. Вот видишь ли, Александр-то Андреич хоть и умный был, а тоже простыня-человек. Всю жизнь он мучился, как бы Софья Павловна, по смерти его, на бобах не осталась — ну, и распорядился так: все имение ей в пожизненное владение отдал, а уж по ее смерти оно должно в его род поступить, то есть к Антону Антонычу. Только вот в чем беда: сам-то он законов не знал, да и с адвокатами не посоветовался. Ну, и написал он в завещании-то: «а имение мое родовое предоставляю другу моему Сонечке по смерть ее»… Теперь Загорецкий-то и спрашивает: какой такой «мой друг Сонечка»?
— Гм… а ведь дело-то ее, пожалуй, плохо!
— То-то, что некрасиво. И ведь какие чудные эти господа филантропы! Вот хоть бы Александр Андреич — это Софья Павловна мне пишет, — и умирая, все твердил:
Будь сострадателен, добр! —
да и ей, жене-то, не переставаючи говорил: «Верь людям, друг мой Сонечка! Человек — венец созданий божиих!» С тем и умер. А самого простого дела сделать не сумел! «Другу моему Сонечке» — на что похоже? Теперь над ней самый ледащий адвокатишко — и тот измываться будет. «Так это вы, скажет, друг мой Сонечка!.. Очень приятно с вами познакомиться, друг мой Сонечка!» Каково ей будет при всей публике эти издевки-то слушать? А ведь они, адвокаты-то, нынче за деньги какие хочешь представления дают. Читал, чай, процесс игуменьи Митрофании?
— Читал-таки.
— Да, удивительное это дело, мой друг. Вот нас, чиновников, упрекают, что мы, по приказанию начальства, можем в исступление приходить… Нет, вот ты тут подивись! Чиновнику-то начальство приказывает — так ведь оно, мой друг, и ушибить может, коли приказания его не исполнишь! А тут баба приказывает! — баба! А как он вцепился из-за нее — кажется, железом зубов-то ему не разжать. На Синай всходил! каких-то «разбитых людей вопь» поминал! Скажи ты мне на милость, как это в них делается, что он вдруг весь, за чужой счет, словно порох вспыхнет?
— Не знаю, право; одни говорят, что тут происходит психологический процесс, другие — что процесс физиологический.
— А я так, признаться, думаю, что они себя дома исподволь к этому подготовляют. Изнурительное что-нибудь делают. Вот я намеднись в театре господина Хлестакова видел, так он тоже разжигался: то будто он директор, то будто министр! И ведь в таком азарте по сцене ходит, что никак ты не разберешь: понимает ли он, что лжет, или взаправду чертики у него в глазах ходят! Должно быть, и тут так, в адвокатском этом ремесле!
— Да; какая-нибудь тайна тут есть…
— Знаешь ли что! я бы такую штуку сделал: я бы присяжным заседателям предоставил: о подсудимом — само собой, а об обвинителях — само собой мнение высказывать. Подсудимый, мол, виновен, а обвинителя, за публичное оскорбление подсудимого, сослать в места не столь отдаленные!
— Да, это поостепенило бы!
— Еще как бы остепенило-то! А то вот мы часто присяжных заседателей обвиняем, что они явных преступников оправдывают! А как ты его обвинишь? Иной присяжный и понимает, что подсудимый кругом виноват, да как вспомнит, как его на судоговорении-то кастили — ну и скажет себе: будет с него! — невиновен. Как ты полагаешь?
— Да, недурно бы подсудимому эту льготу предоставить!
— А покуда этого нет, я за Софью-то Павловну и опасаюсь. Думаю: выпустит плут Загорецкий на нее целую ораву оскорбителей, а они и начнут на ее счет почтеннейшую публику утешать.
— Что же вы предполагаете делать?
— Клин клином выбивать надо — адвоката ищу. Пишет ко мне Софья-то Павловна, со слезами просит: ради Христа, адвоката! Не знаете ли кого?
— Есть-то есть один, да чудак он…
— А как, например?
— Да так вот: придет к нему клиент — он его выслушать выслушает, а потом сейчас за звонок: «гони его в шею!»
— Ну нет, нам таких не надо! Нам дошлого нужно! Дошлых у тебя нет?
— Нет; я ведь, Алексей Степаныч, боюсь!
— Денег, верно, накопил; боишься, чтоб не отняли?
— Нет, не то, а вообще к гражданскому судопроизводству вкуса не имею. А ведь и я смолоду баловался, даже диссертацию написал «О правах седьмой воды на киселе в порядке наследования по закону». Да забраковали — с тех пор я и баста. Да у вас у самих-то неужто нет знакомого из адвокатов?
— Как не быть — целых двое. Только люди-то… У одного я даже сегодня был: в десять часов утра к нему забрался, а его уж и след простыл! Ну, оставил записку, просил откушать приехать, жду вот… Да нет, не надеюсь я на него!
— Кто он таков?
— Балалайкин, а по имени и по отчеству как звать — не умею сказать. И на дверях у него просто написано: Балалайкин, адвокат. Ведь он Репетилова сын побочный; помнишь, Стешка-цыганка была — так от нее… Да не пойму я его: не то он выжига, не то пустослов!
— А может быть, и то и другое вместе?
— Нет, скорее, думаю, пустослов, потому отец его все на водевильных куплетах воспитывал. Ну, и цыганская кровь эта… хвастуны ведь они, цыгане эти! А другой адвокат — Подковырник-Клещ, Иван Павлыч, Павла Иваныча Чичикова сын.
— Да. Помнишь, Чичиков у Коробочки-то ночевал? Ну вот, после того она и поприпухла… А впрочем, я этого Клеща и сам боюсь. Отец — пройдоха, мать дотошница; какому уж тут плоду быть!
— Да, и по моему мнению, лучше уж Балалайкина попробовать!
— Я так и решил. А если уж на этом основаться нельзя, пойду по Надеждинской либо по переулкам, стану на окна поглядывать, не заманивает ли кто. Однако четвертого половина, а Балалайкина нет как нет. Чуяло мое сердце, что заставит он меня лишний час прождать! Что делать — надо для Софьи Павловны потерпеть! Сегодня и обед, ради него, особенный приготовил, и за вином сам к Елисееву ходил, клубничный пирог у Лабутина купил… Ведь он, пожалуй, простых кушаньев-то есть не станет!
— Разве он у вас прежде не бывал?
— Нет, бывал, да все по большим праздникам. Забежит, поцелует у Анфисы Ивановны руку — и был таков. А однажды, сударь, он меня на обед к себе зазвал, так вот, доложу вам, чудес-то я насмотрелся! В марте месяце — клянусь честью! — земляники фунтов пять скормил! Груши — по кулаку! Спаржа — наипристойнейшая! Вина! сигары! ликеры!
— Верно, большое общество было?
— Нет; я да еще двое шематонов каких-то. Наелся я, мой друг, да и наслушался же! Такие разговоры тут происходили, что, кажется, лучше бы я в сортире все время просидел! Все про конкурсы, да про дутые векселя, да про дисконты… А потом пошли про камелий… Один говорит: я двадцать пять тысяч на нее просадил, зато знаю, что она мне верна! А другой говорит: а хочешь, говорит, я тебе скажу, где у нее родимое пятнышко есть? Чувствую я, знаешь, что они врут, а остановить или уличить не могу — потому не знаю. Шестьдесят пять лет мне стукнуло, а я между ними, между молокососами, ровно младенец сижу! Однако я легонько-таки пригрозил им тут: быть, говорю, вам, господа, в местах не столь отдаленных!
— А они что?
— Смеются. Да скажи ты мне, пожалуйста, неужто и взаправду такие девушки есть, на которых в один месяц двадцать пять тысяч ухлопать можно?
— Говорят, будто есть. В театре однажды даже показывали мне.
— Я и у сына, у Павлика моего, тоже спрашивал, только он, вместо ответа: «охота, говорит,