может, правда, начинать с такой глубины, как природа.
Хотя красота распространена повсюду, но существуют различные степени являемости и развертывания сущности, а
тем самым и красоты; искусство же требует известной ее
полноты и ищет не отдельный звук или тон, даже не
обособленный аккорд, а соединяющую в себе все голоса
мелодию красоты. Поэтому оно охотнее всего обращается
непосредственно к самому высокому и развернутому, к
образу человека. Ибо поскольку искусству не дано охватить
целое в его необъятности и вся полнота бытия без изъянов
являет себя только в человеке, во всех же других созданиях — лишь в виде отдельных озарений, то искусству не
только дозволено, но и надлежит видеть всю природу
в ее совокупности только в человеке. Однако именно потому, что здесь природа концентрирует все в одной точке, она
повторяет и все свое многообразие и вторично проходит в
более узкой сфере тот же путь, который она прошла в
более широкой. С этим, следовательно, связано требование
к художнику быть точным и истинным сначала в ограниченном, чтобы достигнуть в целом совершенства и красоты. Здесь надлежит вступить в борьбу с созидающим
духом природы, который и в мире людей расточает в
неисчерпаемом разнообразии характерные черты и особенности, и борьба должна быть не слабой и вялой, а
решительной и мужественной. Предохранить художника от
пустоты, слабости и внутреннего ничтожества должна
постоянная работа над своей способностью познать то,
благодаря чему своеобразие вещей есть нечто положительное, и только тогда художник может пытаться посредством
все более высокой связи и конечного слияния многообразных форм достигнуть предельной красоты в творениях,
в которых высшая простота сочетается с бесконечным
содержанием.
Форма может быть уничтожена лишь тогда, когда
достигнуто ее совершенство, и в области характерного это
действительно последняя цель искусства. Однако подобно
тому, как кажущееся согласие, которого пустые души достигают легче других, внутренне ничтожно, обстоит дело в
искусстве и с быстро достигаемой внешней гармонией,
лишенной полноты содержания; и если обучение и школа
должны противодействовать бездуховному подражанию
прекрасным формам, то столь же решительно следует бо-
64роться со склонностью к изнеженному и лишенному характерности искусству, которое, правда, прибегает к
выспренним наименованиям, но маскирует ими лишь свою
неспособность выполнить основные предъявляемые ему
требования.
Возвышенная красота, в которой полнота формы снимает саму форму, была принята в новой теории искусства,
идущей от Винкельмана, не только в качестве высшего,
но и в качестве единственного критерия. Поскольку, однако, глубокая основа, на которой эта форма покоится, осталась без внимания, оказалось, что даже о воплощении
всего утверждающего было составлено отрицательное
понятие. Винкельман сравнивает красоту с черпаемой из
источника водой, которая тем целительнее, чем меньше в
ней привкуса. Верно, что высшая красота лишена характерности; но она лишена ее так же, как лишено определенных размеров мироздание, которое не обладает ни длиной,
ни шириной, ни глубиной, потому что все они содержатся в
нем в равной бесконечности, как лишено формы искусство
творящей природы, поскольку оно само не подчинено форме. Именно в этом, а не в каком-либо ином смысле мы
вправе утверждать, что эллинское искусство в его высшем
выражении поднимается до отсутствия характерного. Однако это не было его непосредственной целью. Освободившись от уз природы, оно достигло божественной свободы.
Но подобные героические ростки могли появиться не из
брошенного на поверхность земли семени, а из глубоко
скрытой сердцевины. Лишь мощные порывы чувств, лишь
глубокое потрясение воображения, вызванное воздействием всеоживляющих, всепроникающих сил природы, могли
придать искусству ту неодолимую силу, с которой оно
всегда — начиная от застывшей, замкнутой строгости произведений раннего времени до творений, преисполненных
чувственной г р а ц и и , — оставалось верным истине и духовно порождало ту высшую реальность, которую дано созерцать смертным. Подобно тому как греческая трагедия
начинает с изображения самых высоких характеров в
области нравственности, началом греческой пластики было
воспроизведение строгости природы, а первой и единственной музой изобразительного искусства — строгая богиня
Афин. Для этой эпохи характерен тот стиль, который Винкельман определяет как еще суровый и строгий; последующий высокий стиль мог возникнуть из него лишь
посредством возвышения характерного до величия и
простоты. В образах совершеннейших или божественных
65существ должна быть соединена не только полнота форм,
которые вообще доступны человеческой природе: это соединение должно быть подобным тому, которое мы можем
мыслить в самом мироздании, так, чтобы более низкие
или относящиеся к менее важным особенностям формы
входили бы в более высокие, а все они вместе в конце
концов — в одну наивысшую; в ней они, правда, в качестве
особенных уничтожают друг друга, но сохраняются в своей
сущности и силе. Поэтому хотя мы и не можем назвать
эту высокую и самодостаточную красоту характерной,
поскольку при этом мыслится ограниченность или обусловленность явления, но характерное продолжает неразличимо в ней действовать, так же как в кристалле, несмотря
на его прозрачность, тем не менее сохраняется его структура: каждый характерный элемент, пусть незначительно,
присутствует и способствует созданию возвышенной в ее
безучастности красоты.
Внешнюю сторону или основу всякой красоты составляет красота формы. Но поскольку формы без сущности не бывает, то повсюду, где есть форма, зримо или
только ощутимо присутствует и характерность. Поэтому
характерная красота есть красота в ее корне, из которого
только и может подняться красота в качестве плода; сущность, правда, перерастает форму, но и тогда характерность
остается все еще действенной основой прекрасного.
Достойнейший ценитель, которому боги даровали царство природы и искусства, уподобляет характерное в его
отношении к красоте скелету в его отношении к живому
образу. Толкуя это меткое уподобление в нашем понимании, мы сказали бы, что в природе скелет не отделен, как в
наших мыслях, от живого целого, что твердое и мягкое,
определяющее и определяемое взаимно предполагают друг
друга и могут быть только вместе, что именно поэтому характерное в жизни уже есть весь образ в целом, возникший из взаимодействия костей и мяса, деятельного
и страдательного. Хотя искусство, как и природа, оттесняет
на высших ступенях своего развития зримый вначале
костяк вовнутрь, он не может быть противопоставлен
образу и красоте, так как никогда не перестает определяюще воздействовать как на одного, так и на другую.
Может ли подобная высокая и безучастная красота
служить также единственным мерилом в искусстве, подобно тому как она служит в нем наивысшим мерилом,
должно, по-видимому, зависеть от степени распространения и полноты, с которой способно воздействовать опреде-
66ленное искусство. Ведь природа в ее обширной сфере всегда представляет высшее вместе с низшим: создавая в
человеке божественное, она вырабатывает во всех остальных продуктах только его материал и основу, необходимую
для того, чтобы в противоположность ей сущность явила
себя как таковая. Ведь и в высшем мире, мире человека,
масса вновь становится основой, для того чтобы божественное, содержащееся лишь в немногих, могло проявиться
посредством законодательства, господства, вероисповедания. Поэтому в тех случаях, когда искусство приближается
в своем воздействии к многообразию природы, оно может и
должно показать в своих творениях наряду с высшей красотой и ее основу, как бы ее материал. Здесь впервые во
всем ее значении проявляется различная природа отдельных видов искусства. Пластика в точном значении этого
слова пренебрегает возможностью предоставить своему
предмету внешнее пространство: он несет его в себе. Однако именно это препятствует ее распространению, она
вынуждена показывать красоту мироздания едва ли не в
одной точке. Поэтому ей приходится непосредственно стремиться к наивысшему, и многообразия она может достигнуть лишь в его разделении и посредством строжайшего
исключения сопротивляющегося друг другу. Посредством
обособления чисто животного в человеческой природе ей
удается создавать гармоничными, даже прекрасными и
образы низших существ, о чем свидетельствует красота многих сохранившихся с древних времен фавнов; более
того, пластика, пародируя самое себя, подобно веселящемуся духу природы, способна перевернуть собственный идеал,
может, например, в безудержности изображений силенов
посредством игровой и шутливой трактовки вновь явить себя свободной от бремени материи. Но чтобы сделать свое
произведение гармоничным и довлеющим себе миром,
пластика всегда вынуждена полностью обособлять его, ибо
для нее не существует того более высокого единства, в
котором мог бы разрешиться диссонанс единичности. Напротив, живопись полностью уже скорее может уподобляться миру и творить в пространных границах эпоса.
В «Илиаде» находится место и для Терсита 9; и чего только
мы не обнаруживаем в этом великом героическом творении,
воспевающем природу и историю! Здесь единичный человек не играет особой роли; его место заступает целое,
и то, что само по себе не было бы прекрасным, становится таковым благодаря гармонии целого. Если бы в большом
произведении живописи, где образы связываются про-
67странственным соотношением, светотенью, различными
световыми бликами, художник повсюду стремился бы
достигнуть высшей красоты, то результатом оказалась бы
самая противоестественная монотонность, поскольку, как
говорит Винкельман, высшее понятие красоты всегда одно
и то же и не допускает многочисленных отклонений. Единичное получило бы предпочтение перед целым, тогда как
повсюду, где целое возникает из множества, единичное
должно быть подчинено целому. Поэтому в таком произведении необходимо соблюдать градации прекрасного, только
тогда концентрированная в средоточии красота станет зримой во всей ее полноте и из преизбытка единичного
возникнет гармония целого. Тогда здесь найдет свое место и
ограниченно характерное, и теория уже во всяком случае
должна обращать внимание художника не столько на узкое
пространство, где концентрировано все прекрасное, сколько на характерность в многообразии природы, которая
только и может помочь ему придать большому произведению полноту жизненного содержания. Именно так мыслил
среди создателей нового искусства великий Леонардо, а
равно и творец высокой красоты Рафаэль, который не боялся изображать и меньшую степень красоты, чтобы только
не оказаться в своих творениях монотонным, безжизненным и неподлинным, несмотря на то что он умел не
только создавать красоту, но и нарушать ее равномерность
различием в выражении.
Если характер может найти свое выражение и в покое и
гармонии формы, то действительно жизненным он становится только в своей деятельности. Характер мы мыслим
как единство ряда сил, постоянно поддерживающих известное их равновесие и определенную соразмерность, и
если это равновесие не нарушается, то ему соответствует
подобное же равновесие в соразмерности форм. Но для того
чтобы это жизненное единство проявилось в поступках и
деятельности, эти силы должны возмутиться под действием
какой-либо причины и выйти из равновесия. Каждому ясно, что это происходит под действием страстей.
Здесь перед нами и встает известное предписание
теории, согласно которому бурные порывы страстей надлежит по возможности сдерживать, чтобы не была нарушена красота формы. Мы же считаем, что это предписание
следует перевернуть, и утверждаем, что страсть должна
быть умерена самой красотой, так как весьма вероятно опасение, что это сдерживание может быть понято в отрицательном смысле, тогда как истинное требование сводится к
68тому, чтобы противопоставить страсти положительную
силу. Ибо подобно тому как добродетель заключается
не в отсутствии страстей, а во власти над ними духа,
так и красота утверждает себя не устранением или ослаблением страстей, а своей властью над ними. Следовательно,
сила страстей должна действительно обнаруживаться,
должно быть очевидно, что они могут полностью выйти из
повиновения, но сдерживаются силой характера и, встречая противодействие форм прочно утвержденной красоты,
разбиваются, как волны бурного потока, поднимающегося,
но не способного затопить свои берега. В противном случае
подобная попытка умерить страсти походила бы на устремления пустых моралистов, готовых искоренить дурные
свойства человека ценой полного искажения их природы и
до такой степени лишивших человеческую деятельность
всякого положительного содержания, что народ готов наслаждаться зрелищем тяжелых преступлений, чтобы таким
образом остановить свой взор хоть на чем-нибудь положительном.
В природе и искусстве сущность