зевнул,
И лег. Король опять рукой махнул —
Затвор железной двери грянул,
И смелый тигр из-за решетки прянул;
Но видит льва, робеет и ревет,
Себя хвостом по ребрам бьет,
И крадется, косяся взглядом,
И лижет морду языком.
И, обошедши льва кругом,
Рычит и с ним ложится рядом.
И в третий раз король махнул рукой —
Два барса дружною четой
В один прыжок над тигром очутились;
Но он удар им тяжкой лапой дал,
А лев с рыканьем встал…
Они смирились,
Оскалив зубы, отошли,
И зарычали, и легли.
И гости ждут, чтоб битва началася.
Вдруг женская с балкона сорвалася
Перчатка… все глядят за ней…
Она упала меж зверей.
Тогда на рыцаря Делоржа с лицемерной
И колкою улыбкою глядит
Его красавица и говорит;
«Когда меня, мой рыцарь верной,
Ты любишь так, как говоришь,
Ты мне перчатку возвратишь».
Делорж, не отвечав ни слова,
К зверям идет,
Перчатку смело он берет
И возвращается к собранью снова.
У рыцарей и дам при дерзости такой
От страха сердце помутилось;
Как будто ничего с ним не случилось,
Спокойно всходит на балкон;
Рукоплесканьем встречен он;
Его приветствуют красавицыны взгляды…
Но, холодно приняв привет ее очей,
В лицо перчатку ей
Он бросил и сказал; «Не требую награды».
1797
Поликратов перстень
Перевод В. Жуковского
[300 — Поликратов перстень. — В этой балладе Шиллер выразил распространенную у древних греков мысль о непостоянстве земного счастья, которому завидуют бессмертные боги. По античным верованиям, боги не всесильны, они ограничены высшей судьбой и во многом зависят от нее. Они не избавлены от страстей и даже от страданий, полное блаженство им не дано. Поэтому они с опаской глядят на возрастающее счастье какого-либо человека: они боятся, как бы смертный не сравнялся с ними. Счастливец возбуждал в богах непримиримую зависть. Геродот, греческий историк («отец истории», V в. до н. э.), рассказав о Поликрате, счастливом владыке острова Самос, приписал его гибель зависти богов.]
На кровле он стоял высоко
И на Самос богатый око
С весельем гордым преклонял.
«Сколь щедро взыскан я богами!
Сколь счастлив я между царями!» —
Царю Египта он сказал.
«Тебе благоприятны боги;
Они к твоим врагам лишь строги
И всех их предали тебе;
Но жив один, опасный мститель;
Пока он дышит… победитель,
Не доверяй своей судьбе».
Еще не кончил он ответа,
Как из союзного Милета
Явился присланный гонец:
«Победой ты украшен новой;
Да обовьет опять лавровый
Главу властителя венец;
Твой враг постигнут строгой местью;
Меня послал к вам с этой вестью
Наш полководец Полидор».
В сосуде голова лежала;
Врага узнал в ней царский взор.
И гость воскликнул с содроганьем:
«Страшись! Судьба очарованьем
Тебя к погибели влечет.
Неверные морские волны
Обломков корабельных полны;
Еще слова его звучали…
А клики брег уж оглашали,
Народ на пристани кипел;
И в пристань, царь морей крылатый,
Дарами дальних стран богатый,
Флот торжествующий влетел.
И гость, увидя то, бледнеет.
«Тебе Фортуна благодеет…
Но ты не верь, здесь хитрый ков,
Разбойники морские Крита
От здешних близко берегов».
И только выронил он слово,
Гонец вбегает с вестью новой:
Мы торжествуем над врагами:
Флот Критский истреблен богами:
Его их буря пожрала».
Испуган гость нежданной вестью…
«Ты счастлив; но Судьбины лестью
Такое счастье мнится мне:
Здесь вечны блага не бывали,
И никогда нам без печали
Не доставалися оне.
И мне все в жизни улыбалось;
Неизменяемо, казалось,
Я Силой вышней был храним;
Все блага прочил я для сына…
Его, его взяла Судьбина;
Я долг мой сыном заплатил.
Моли невидимые Власти
Свой век не бедственно кончал?
Когда ж в несчастье Рок откажет,
Исполни то, что друг твой скажет:
Ты призови несчастье сам.
Твои сокровища несметны:
Из них скорей, как дар заветный,
Отдай любимое богам».
Он гостю внемлет с содроганьем;
«Моим избранным достояньем
Но я готов Властям незримым
Добром пожертвовать любимым!»
Наутро, только луч денницы
Озолотил верхи столицы,
К царю является рыбарь:
«Я рыбу, пойманную мною,
Чудовище величиною,
Царь изъявил благоволенье…
Вдруг царский повар в исступленье
С нежданной вестию бежит:
«Найден твой перстень драгоценный,
Огромной рыбой поглощенный,
Он в ней ножом моим открыт».
Тут гость, как пораженный громом,
Сказал: «Беда над этим домом!
На смерть ты обречен Судьбою:
Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою…»
Сказал и разлучился с ним.
1797
Надовесская похоронная песня
Перевод М. Михайлова
[301 — Надовесская похоронная песня. — Написанная в «балладный год», «Песня» близка по жанру к балладам. Надовесцы — северо-американское индейское племя, занимавшее земли между Миссисипи и Скалистыми горами. Материал для этой песни Шиллер почерпнул в книжке английского путешественника Джона Карвера, побывавшего у надовесцев в 60-х годах XVIII века. Гете в письме к Шиллеру отозвался с большой похвалой об этой песне, говоря, что она проникнута тем реалистически-юмористическим духом, который так подходит к изображению первобытных натур.]
Посмотрите! — вот, посажен
На плетеный одр,
Как живой сидит он, важен,
Величав и бодр.
Но уж тело недвижимо,
Бездыханна грудь…
В трубке жертвенного дыма
Ей уж не раздуть.
Очи, где ваш взор орлиный?
Не вглядитесь вы
На росе травы.
Ты не встанешь, легконогий!
Не направишь бег,
Как олень ветвисторогий,
Не согнешь, как прежде, смело
Посмотрите! отлетела
Жизнь из сильных рук.
Мир душе его свободной! —
Там, где нет снегов,
Там, где маис самородный
Зреет средь лугов…
Где в кустах щебечут птицы,
Полон дичи бор,
Где гуляют вереницы
Рыб по дну озер.
Уходя на пир с духами,
Нас оставил он,
Чтобы здесь, воспетый нами,
Был похоронен.
Труп над вырытой могилой
Плачем огласим!
Все, что было другу мило,
Мы положим с ним:
В головах — облитый свежей
Кровью томагок;
Сбоку — окорок медвежий:
Путь его далек!
С ним и нож! Над вражьим трупом
Он не раз сверкал,
Как, бывало, кожу с чубом
С черепа сдирал.
Алой краски в руки вложим,
Чтоб, натершись ей,
Он явился краснокожим
И в страну теней.
1797
Ивиковы журавли
Перевод Н. Заболоцкого
[302 — Ивиковы журавли. — Баллада основана на предании о греческом поэте Ивике, убитом разбойниками, когда он шел на так называемые Истмийские игры. Последние имели в Древней Греции наибольшее значение после Олимпийских; они праздновались на Коринфском перешейке (Истм), у храма истмийского Посейдона, невдалеке от сосновой рощи, посвященной богу морей; сосна посвящалась ему оттого, что у нее хвоя цвета морской волны. Победители в этих играх не получали никакой другой награды, кроме соснового венка. Предание об убийстве Ивика и саморазоблачении его убийц Шиллер знал в трех различных изложениях, в том числе в варианте любимого им древнего историка-биографа Плутарха. Античные авторы ссылаются на богинь мщения Эриний и Немезиду. Но Шиллер вовсе не имел в виду рассказать о чуде; у него все замкнуто в пределы естественного, действительно возможного. «Мое произведение, — говорит он, — не должно вторгаться в область чудесного. Обыкновенный случай должен объяснить катастрофу: он ведет журавлей через театр и т. д.». Конечно, журавли сами по себе не открыли бы убийства, если бы их появление не было поставлено поэтом в связь с другим, гораздо более важным мотивом — содержанием зловещей песни, исполняемой хором Эриний, и, далее, всем сценическим представлением. Впечатление, произведенное театральной пьесой на всех без исключения зрителей, — вот действительное объяснение кажущегося чуда. Пьеса напоминает убийце о его преступлении, и при появлении журавлей с уст убийцы срывается опрометчивое слово. У поэта единственное оружие — песня; она и борется за него, проявляя всю свою невидимую, но тем не менее неотвратимую силу. То, что во «Власти песнопения» Шиллер сказал о поэзии вообще, здесь выражено в других образах: поэзия — карающее божество, мстительница. Искусство, над которым надругались в лице его жреца, жестоко карает убийцу, открывая его и предавая гибели. Гете уступил сюжет «Ивиковых журавлей» Шиллеру, как более соответствующий дарованию друга.]
К Коринфу, где во время оно
Справляли праздник Посейдона,
На состязание певцов
Владея даром песнопенья,
Оставив Регий вдалеке,
Он шел, исполнен вдохновенья,
С дорожным посохом в руке.
Уже его пленяет взоры
Акрокоринф, венчая горы,
И в Посейдонов лес густой
Он входит с трепетной душой.
Здесь всюду сумрак молчаливый,
Лишь в небе стая журавлей
Вослед певцу на юг счастливый
Станицей тянется своей.
«О птицы, будьте мне друзьями!
Делил я путь далекий с вами,
Был добрым знамением дан
Теперь равны мы на чужбине, —
Мы о приюте молим ныне,
И бодрым шагом в глубь дубравы
Спешит певец, достойный славы,
Но, притаившиеся тут,
Его убийцы стерегут.
Он борется, но два злодея
Разят его со всех сторон:
Искусно лирою владея,
Был неискусен в битве он.
К богам и к людям он взывает,
Но стон его не достигает
Ушей спасителя: в глуши
«И так погибну я, сраженный,
И навсегда останусь нем,
Ничьей рукой, не отомщенный
И не оплаканный никем!»
И пал он ниц, и пред кончиной
Услышал ропот журавлиный
В далеком небе различил.
«Лишь вы меня, родные птицы,
В чужом не бросили краю!
Откройте ж людям, кто убийцы,
Услышьте жалобу мою!»
И труп был найден обнаженный,
И лик страдальца, искаженный
Печатью ужаса и мук,
«О, как безгласным и суровым
Тебя мне встретить тяжело!
Не я ли мнил венком сосновым
Мгновенно праздник облетела,
И поразились все сердца
Ужасной гибели певца.
И люди кинулись к пританам[303 — Пританы — высшие должностные лица.],
Немедля требуя от них
Над песнопевцем бездыханным
Казнить преступников самих.
Но где они? В толпе несметной
Кто след укажет незаметный?
Среди собравшихся людей
Где укрывается злодей?
И кто он, этот враг опасный, —
Завистник злой иль жадный тать?
Один лишь Гелиос[304 — Гелиос — бог солнца.] прекрасный
Об этом может рассказать.
Теперь идет он меж рядами
И, не взирая на народ,
Преступных дел вкушает плод.
Он здесь упорно лжет богам
Или с толпой людей упрямо
Спешит к театру, бросив храм.
Треща подпорами строенья,
Перед началом представленья,
Скамья к скамье, над рядом ряд,
В театре эллины сидят.
Глухо шумящие, как волны,
От гула множества людей,
Вплоть до небес, движенья полны,
Изгибы тянутся скамей.
Кто здесь сочтет мужей Фокиды,
Прибрежных жителей Авлиды,
Гостей из Спарты, из Афин?
Они явились из долин,
Они спустились с гор окрестных,
Приплыли с дальних островов
И внемлют хору неизвестных,
Непостижимых голосов.
Вот перед ними тесным кругом,
Из подземелья друг за другом,
Выходит теней длинный ряд.
Земные жены так не ходят,
Не здесь родные их края,
Их очертания уводят
За грань земного бытия.
Их руки тонкие трепещут,
Мрачно-багровым жаром плещут
Их факелы, и бледен вид
Их обескровленных ланит.
И, привиденьям безобидны,
Вокруг чела их, средь кудрей
Клубятся змеи и ехидны
В свирепой алчности своей.
Звучит мелодией ужасной
И сети пагубных тенет
Вкруг злодеяния плетет.
Смущая дух, волнуя разум,
Эриний[305 — Эринии (греч. миф.) — богини проклятия, кары и мести, у римлян — фурии. По отношению к раскаявшимся преступникам они становились богинями-благодетельницами (эвмениды).] слышится напев,
И в страхе зрители, и разом
Смолкают лиры, онемев.
«Хвала тому, кто чист душою,
Вины не знает за собою!
Без опасений и забот
Дорогой жизни он идет.
Творит украдкой тут и там!
Исчадья ночи, мчимся смело
Мы вслед за ними по пятам.
Куда б ни бросились убийцы, —
Быстрокрылатые, как птицы,
Мы их, когда настанет срок,
Петлей аркана валим с ног.
Не слыша горестных молений,
Мы гоним грешников в Аид[306 — Аид (греч. миф.) — подземный мир, царство теней усопших, а также бог этого царства теней (у римлян — Орк).]
И даже в темном царстве теней
Хватаем тех, кто не добит».
И так, зловещим хороводом,
Они поют перед народом,
И, чуя близость божества,
Народ вникает в их слова.
И тишина вокруг ложится,
И в этой мертвой тишине
Смолкает теней вереница
И