опекавшего его государства, и его окружало всё то же: народ, государство, отечество. Это было первое впечатление, отложившееся в его мозгу, и вся его жизнь была лишь вечным обновлением этого впечатления.
У себя дома спартанец не находил ничего сколько-нибудь соблазнительного, законодатель убрал с его глаз всё, что могло показаться ему привлекательным. Лишь в лоне государства находил он занятия, увеселения, почести и награды; на государстве — и только на нём — были сосредоточены все его страсти и помыслы. Государство располагало таким образом всей энергией, всеми силами своих граждан, и стремление к общему благу, воодушевлявшее совокупность граждан, питало у каждого в отдельности любовь к своему народу. Поэтому нет ничего удивительного, что доблесть спартанцев, когда дело шло об интересах их родины, достигала таких пределов, которые кажутся нам невероятными. Вот почему у граждан этой республики не возникало ни малейших колебаний, когда требовалось сделать выбор между самосохранением и спасением отечества.
Отсюда же понятно, каким образом […спартанский царь Леонид и триста героев, сражавшихся с ним вместе… — Имеется в виду подвиг спартанцев, ценой жизни задержавших продвижение персидской армии у Фермопильского ущелья в 480 г. до н. э. Шиллер приводит известное двустишие греческого поэта Симонида (556 – 469 гг. до н. э.), высеченное на памятнике, поставленном греками на месте сражения.], заслужили прекраснейшую в своём роде эпитафию — благороднейший памятник доблести: «Поведай, путник, когда придёшь в Спарту, что, повинуясь её законам, мы пали на этом месте».
Таким образом, нельзя не признать, что нет и не может быть ничего целесообразнее и продуманнее этого государственного устройства, что оно — в своём роде совершеннейшее произведение и что при неуклонном претворении его в жизнь оно по необходимости должно было иметь опору только в себе самом. Но если бы я на этом закончил своё описание, я был бы повинен в крупнейшей ошибке: это поразительное государственное устройство заслуживает решительного осуждения. Для человечества ничто не могло бы быть прискорбнее подражания этому образцу во всех странах. Нам не составит большого труда убедиться в справедливости этого утверждения.
Если проникнуться теми задачами, которые ставил перед собою Ликург, то его законы — поистине мастерское творение государствоведения и знания людей. Он хотел создать завершённое в себе, несокрушимое государство; политическая сила и долговечность этого государства были целью его устремлений, и этой цели он достиг в той мере, в какой это оказалось возможным при данных условиях. Но если сопоставить цель, которая вдохновляла Ликурга, с целью человечества, то восторг, охвативший нас при беглом обзоре деятельности спартанского законодателя, уступит место резкому порицанию её. Всем можно пожертвовать ради государства, но только не тем, для чего само государство является не более как средством. Государство никогда не является самоцелью; оно существенно лишь как условие, помимо которого цель человечества недостижима; цель же человечества — не что иное, как развитие всех сил человека, как неуклонное поступательное движение. Если государственное устройство препятствует развитию заложенных в человеке сил, если оно препятствует мощному поступательному движению его духа — оно порочно и гибельно, сколь бы продуманным и по-своему совершенным оно ни было во всём остальном. Его прочность в этом случае может быть скорее поставлена ему в упрёк, чем послужить к его славе, ибо тогда она — не более как укоренившееся зло; чем длительнее существование подобного государственного устройства, тем оно вредоноснее.
Вообще говоря, при оценке политических установлений мы должны твёрдо держаться правила, что хороши и похвальны те из них, которые, споспешествуя движению цивилизации вперёд или по меньшей мере не тормозя его, развивают все заложенные в человеке силы. Это в равной мере относится и к законам религии и к законам, касающимся государственного устройства: и те и другие губительны, если они сковывают дух человеческий, если обрекают его на застой. Так, например, закон, который обязывал бы целый народ неизменно придерживаться одного и того же религиозного исповедания, в своё время признанного этим народом наисовершеннейшим, — такой закон был бы посягательством на права человечества, и никакие доводы, сколь бы благовидными они ни казались, не могли бы послужить к его оправданию. Подобный закон был бы направлен против высшего блага, против высшей цели, какую только может поставить перед собой общество.
Применив этот общий критерий к государству Ликурга, мы без долгих колебаний дадим ему свою оценку.
Пренебрегая всеми прочими добродетелями, в Спарте пестовали только одну — любовь к отечеству.
Этому искусственно привитому чувству приносились в жертву естественные, прекраснейшие влечения человечества.
В ущерб всем остальным возвышенным чувствам развивали стремление служить государству и способность к этому служению. В Спарте не знали, что такое супружеская любовь, не знали материнской любви, любви ребёнка к родителям, наконец дружбы. Здесь знали лишь гражданина, лишь гражданскую доблесть. Долгое время восхищались той спартанскою матерью, которая, гневно оттолкнув сына, только что воротившегося невредимым с поля брани, поспешила в храм вознести благодарность богам за сына, павшего в бою. От такой противоестественной твёрдости духа человечеству солоно бы пришлось. Мать, исполненная нежности к детям, — явление в нравственной сфере неизмеримо более привлекательное, нежели героическое бесполое существо, отрекающееся от естественного влечения, чтобы выполнить надуманный долг.
[Насколько более прекрасным предстаёт нам в своём лагере под стенами Рима грубый воин Гней Марций… — известен под именем Кориолан. Изгнанный плебсом из Рима, он явился к стенам города в 490 г. до н. э. с вооружёнными отрядами племени вольсков. Только по просьбе матери и жены он согласился снять осаду. Этот эпизод использован Шекспиром для одной из своих драм.], когда он жертвует победой и местью, потому что не может видеть слёз своей матери!
Государство становилось отцом ребёнка; следственно, отец, давший ему жизнь, переставал быть его отцом. Ребёнок в свою очередь не мог полюбить ни свою мать, ни отца, ибо, оторванный от них с самого нежного возраста, он знал родителей не по их заботам о нём, но лишь понаслышке.
Ещё более возмутительным образом подавляли в Спарте любое проявление человечности, а уважение к себе подобным — это душа всякого нравственного долга — там было безвозвратно утрачено. Закон, исходящий от государственной власти, вменял спартанцам в обязанность жестокость в отношении их рабов. В лице этих несчастных жертв предавалось унижению и поруганию человечество. И даже в спартанском своде законов проповедовался опасный принцип — рассматривать людей как средство, а не как самоцель; таким образом, сам закон подрывал основы естественного права и морали. Целиком была отброшена нравственность, чтобы получить нечто, имеющее ценность лишь как средство поддержания нравственности.
Возможно ли нечто более противоречивое, и может ли какое-нибудь другое противоречие повести к более страшным последствиям? Мало того, что Ликург воздвиг своё государство на разрушении нравственности, — он стремился ещё и другим способом отвлечь человечество от его высшей цели: своею отлично продуманною системой государственного устройства он задержал дух спартанцев на той ступени, на которой нашёл его, и тем самым навеки остановил его поступательное движение.
Все виды искусства были изгнаны за пределы страны, науки оставались в полнейшем небрежении, торговые сношения с другими народами подверглись запрету, ничто чужестранное не допускалось. Всеми этими мерами наглухо были закрыты каналы, по которым могли бы просачиваться к спартанцам светлые идеи извне; в вечном однообразии, погружённое в безрадостный эгоизм, обречено было спартанское государство вечно обращаться вокруг себя самого.
Единственной заботой всех его граждан было удерживать за собою то, чем они обладали, оставаться тем, чем они были, не домогаться ничего нового, не подыматься ни на одну ступень. Неумолимо суровые законы призваны были неуклонно следить за тем, чтобы в издавна установленный государственный механизм не проникло ни одно новшество, за тем, чтобы даже развитие, сопряжённое с ходом времени, не изменило формы законов. Чтобы это местное, временное государственное устройство сделать прочным, вечным, потребовалось остановить дух народа на том уровне, на каком он находился, когда это устройство было введено.
Но мы уже видели, что подлинной целью государства должно быть поступательное движение духа народа.
Государство Ликурга могло, однако, существовать лишь при одном условии, а именно: чтобы дух народа оставался неподвижным; следственно, оно могло держаться лишь благодаря тому, что пренебрегало высшей и единственной целью всякого государства. И если в похвалу Ликургу не раз говорили, что Спарта могла процветать, только покуда она следовала букве его законов, то это худшее из всего, что можно было сказать о нём. Именно потому, что она не могла отойти от старой формы государственного устройства, данной ей в своё время Ликургом, не обрекая себя на безвозвратную гибель; что она должна была оставаться тем, чем была; что она вынуждена была вечно стоять на том самом месте, на которое её швырнул один-единственный человек, — именно в силу этого Спарта была несчастнейшим государством, и её законодатель не мог сделать ей более рокового подарка, чем эта прославленная извечность государственного устройства, стоявшего неодолимой преградой на её пути к подлинному процветанию и величию.
Если мы объединим всё это, то исчезнет мишурный блеск, ослепляющий неопытный глаз при поверхностном взгляде на спартанское государство, и мы не увидим в нём ничего, кроме ученической, несовершенной попытки — первых робких шагов юного мира, которому недоставало ещё житейского опыта и умения ясно познавать вещи в их подлинном соотношении. Сколь бы ошибочной ни была эта первая попытка, она останется, да и должна остаться, предметом пристального внимания философски мыслящего исследователя истории человечества. Когда за то, что до сих пор предоставлялось случаю и страстям, взялись как за сложное построение — это, конечно, означало для человеческого ума исполинский шаг вперёд. Первая попытка в этом наитруднейшем искусстве должна была по необходимости оказаться несовершенной, и всё же она ценна, ибо её предметом было самое важное из всех искусств. [Ваятели начали с небольших колонн в честь Гермеса и только в последующем возвысились до совершенных форм какого-нибудь Антиноя или ватиканского Аполлона… — Колонны в честь Гермеса (так называемые гермы), каменные столбы со скульптурным изображением головы бога Гермеса, считавшегося покровителем торговли и путешественников, имели культовое значение и ставились на перекрёстках дорог, на улицах и площадях древнегреческих городов, а также во многих общественных зданиях. Антиной — юноша исключительной красоты, любимец римского императора Адриана (117 – 138), сопровождавший его во всех походах, утонул в Ниле в 122 г. По приказу Адриана было изваяно множество статуй для увековечения красоты Антиноя. Наиболее известная скульптура находится в Луврском музее в Париже. Шиллер имеет в виду находящуюся в Ватикане знаменитую статую Аполлона Бельведерского, приписываемую мастеру Леохару (IV в. до н. э.).]; законодатели ещё долгое время будут предпринимать незрелые попытки разного рода, покуда, наконец, само собой им не откроется счастливое равновесие общественных сил.
Камень терпеливо сносит резец ваятеля, и струны, по которым ударяет рука музыканта, отвечают ему, не сопротивляясь его пальцам.
И только