Скачать:TXTPDF
Нагрудный знак «OST»

той мысли, к которой подводил Володя. Володино шуточное посягательство (я еще не допускал, что это серьезное посягательство) мне было не просто неприятно – оно заставляло меня сомневаться в Володе. Когда в лагере сильный предметом для своим шуток избирает пайку слабого, то и шутя можно жилы вытянуть. Сильный сам должен чувствовать, над чем шутить нельзя, чтобы не поставить слабого в невыносимое положение. А для Володи и тут, кажется, не было никаких границ.

Мелкие хищники, которые всегда есть среди нескольких сотен людей, попавших в тяжелые обстоятельства, прекрасно знают, что оплести и подавить словом малолетку. Подросток попадается и потому, что нет опыта, и потому, что к самому слову у него еще особое, детское, завороженное отношение. Начинается шуточным розыгрышем, вырывается шуточное обязательство (используются, конечно, и слова о святости, благородстве мужской дружбы и т. д.). Затем глаза шутника леденеют: «Обещал?» – «Но…» – «В следующий раз не будешь обещать». Главная беда для всех одна, но у подростка есть и свои заботы. Опыт у меня был, но ведь завораживал словами Володя, а тут мне защищаться было труднее всего.

Вдруг Володя сделался серьезным.

– Три дня не ел,– показал он на человека в шарфике.

Семейный? – спросил я.

Человек не повернулся ко мне, и Володя так же громко, как об отсутствующем, сказал:

– Немец. По-русски не понимает.

Человек в шарфике, который до сих пор даже взглядом не участвовал в разговоре, сидел, уставившись перед собой, теперь с какой-то смутившей меня просительной готовностью повернулся и произнес несколько немецких фраз, из которых я понял, что он действительно давно не ел, потому что прячется от полиции. Язык был, насколько я мог определить, настоящий немецкий, а не лагерный набор беспадежных немецких существительных с глаголами в неопределенной форме. Однако заметен был и какой-то акцент. Что могло быть невероятнее немца, ищущего спасения в нашем лагере! И я присматривался. Как меняется немецкий лагерный жаргон, когда им пользуются французы, поляки, голландцы, я уже слышал. Акцента человека в шарфике я определить не мог. Заметил я также, что одет он не как немец, а под немца. Пиджачок староват, шарфик чуть-чуть не так повязан. Не улыбка, а тень улыбки, сохранившаяся на дне Володиных глаз, все еще вызывала мое беспокойство. С другой стороны, как должен быть одет немец, стремящийся укрыться от немецкой полиции в русском лагере? В нашем русско-польском смешанном лагере он вполне мог сойти за не очень удачливого поляка или украинца, знающего немецкий язык. В голосе полное отсутствие полицейско-солдатских интонаций, солдатской громкости, которые казались обязательными для истинного германца. Настолько обязательными, что даже «ненемцы» их тогда невольно перенимали. А тут слова немецкие, но интонация обыденная, разговорная, воспитанная в какой-то другой стране. Так говорили дед Эрнест и тетя Грета. Слова немецкие, а интонация русская. И вообще тут, конечно, было много несовпадающего, несходящегося. Но я не дал этому несовпадающему и несходящемуся слишком развиться, слишком разойтись. Я уже знал, как недолго носит свое обличие необыкновенное – слишком часто на него надеялся. Но ведь только необыкновенное обещало быструю перемену в судьбе. И вся моя лагерная жизнь, все мои лагерные надежды были ожиданием необыкновенного. Ну, пусть не немец, пусть Володя зачем-то путает меня. Но необыкновенное здесь есть. И главное доказательство – не пиджачок, не немецкий язык, а то, что Володя рискнул попросить для него хлеба. Пайку можно обменять, продать, но просто попросить нельзя. Этого в лагере еще не было, я точно знал. Это было самое важное. А еще важнее, может быть, была моя готовность возбудиться, поверить. Человек в зеленоватом поджачке вызывал сомнения, но чувства мои сомнения не вызывали, я изголодался по ним. Тут было и мгновенно проснувшееся чувство интернационального – этой воспитанной в нас любви к дальнему, этой высшей справедливости. И, самое главное, было ощущение судьбы – моей судьбы. Недаром Володя меня позвал. Если существует такой немец, если Володя верит ему, следовательно, существуют солидарность, красный фронт, подполье.

Я принес хлеб, и поделил его пополам. Человек в шарфике не потянулся – ждал сдержанно, почти равнодушно. Сказал «спасибо» и назвал свою фамилию, чего, на мой взгляд, ему делать не следовало:

– Эсман.

Фамилия, конечно, могла быть придуманной, но и в остальном, пока я сидел рядом, Эсман сохранял излишнюю, на мой взгляд, готовность отвечать на вопросы. Я ждал краткости, уклончивости, естественных в этих обстоятельствах, и сам своими вопросами больше поддакивал, чем спрашивал. Хотел показать свою сообразительность, пригодность к тому делу, которое, раз уж меня позвали, теперь без меня не пойдет. Вообще жаждал сближения с необыкновенным. Но Эсман серьезно выслушал мой вопрос и, смущая основательностью, на которую я никак не рассчитывал, открытостью, на которую я не имел права, отвечал. При этом оказалось, что он прекрасно говорит по-русски, а немецкие слова употребляет, когда ему не хватает русских. Все это сразу же усилило мои сомнения, однако Эсман тут же меня удивил. Сказал, что вначале хотел выдать себя за француза и спрятаться от полиции во французском лагере. С этой целью он проник на фабрику, и стал знакомиться с французами, но французы не поверили ему, да и форму французскую трудно было бы найти. А тут он столкнулся с Володей и заговорил. Как прошел на фабрику? Это просто. В ограде есть дырка.

– Вы и французский знаете? – спросил я.

– Да,– ответил Эсман. И с той же готовностью произнес несколько фраз по-французски – спросил меня о чем-то. Я смущенно пожал плечами, и он кивнул головой.– Да, да. И по-итальянски, по-испански. Английский? – сам себя спросил. И ответил с сомнением: – Нет, немного. Немножко норвежский. Литовский. Отец говорил, надо знать все европейские языки.

Лет ему было не больше двадцати пяти. Он не хвастал, просто отвечал на мой вопрос и старался сделать это как можно полнее. И смущал меня этой обстоятельностью – чем я мог ответить такому образованному человеку? А он как будто не замечал ни разницы в возрасте, ни в образованности. Подробно объяснил, как проникал в кирху, в которой ночевал последние несколько дней. Тут ему не хватило русских слов, а мне знания архитектурных особенностей церкви, и я не понял.

Было вообще непонятно, как мог этот столь простодушный в своих ответах человек совершить поступки, требующие не только смелости, но ловкости. Для того чтобы проникнуть в лагерь, ему нужно было благополучно пройти через два пересчета: у фабричных ворот и у лагерных дверей.

– А! – объяснил он.– На одного меньше – опасно! Опять надо считать. «Один, два, три…» – он показал, как считают полицаи.– На одного больше? Ошибка! «Один, два, три…» А-а! Не опасно… Проходи!

Это было не очень правдоподобно. Считали тщательно, по два-три раза, пропускали в двери десятками. Он сидел в своем шарфике и пиджачке на Володиных нарах и казался мне все более странным, все менее совпадающим с лагерной обстановкой. Я сказал, что ему надо быть осторожнее, не попадаться на глаза Гришке и не отвечать всем так откровенно.

Все– таки это было удивительное простодушие, удивительное отношение к опасности, к собственной судьбе.

Жевал он медленно, и нельзя было понять, знаком ли ему бурачный вкус лагерного хлеба, сделанного из отбросов пивного производства, или он ест его в первый раз. Как только он доел последнюю крошку, Володя сразу же отправил меня к себе:

– Ну все! Потом позовем.

Уходить не хотелось, и Володя поторопил:

– Иди, иди! Костик сейчас придет. Уже ищет тебя.

Костик сидел на своих нарах. Когда я подошел, он спросил, полуотвернувшись, со своим обычным высокомерием:

– К Володьке ходил?

– Да.

– Звал или так просто?

– Так просто.

Костик отвернулся еще больше.

– Я бы не пошел.

Ночью я не спал, заснуть не давала надежда. В нескольких метрах от меня происходило что-то необыкновенное. На следующий день в подземелье я спросил Володю:

– Как немец?

Володя засмеялся:

– Он такой же немец, как ты француз. Литовец!

– Нет, серьезно?

Но Володя смеялся, разыгрывал, уводил меня от вопросов об Эсмане. И я перестал спрашивать. Вот с каким человеком я столкнулся в подвале. И, когда он на мой вопрос ответил: «Не понимаю»,– я не стал напоминать ему о себе. Только еще раз ощутил странное простодушие, идущее от этого человека. Может быть, эта непонятная наивность, неловкость и сохраняли его? Уже многие в лагере знали о необычном новичке. И никак это не могло пройти мимо Гришки. Ночевал он и за польскими шкафчиками и на нашей половине, занимая койки тех, кто уходил в ночную. И эта удачливость без ловкости в обстоятельствах, которые, казалось, исключали всякую удачливость, внушала мне сейчас надежду.

Долго простоять в этом месте, не глядя друг на друга, не заговаривая, было невозможно, и я сказал:

Обыск! Полно коричневых,– и показал наверх.

Эсман едва покосился на мой голос, и я вдруг почувствовал, что он боится и оттого так скован. И мне пришло в голову, что это его сегодня искали и еще, конечно, ищут.

Шум наверху то приливал ко входу в подвал, слышны были немецкие голоса, и тогда я готовился к тому, что идут за нами, то отливал, и тогда я представлял себе, как обыскивающие открывают шкафчик за шкафчиком и останавливаются перед моим. Ощущение это становилось все отчетливее,» и все непереносимей делался отравленный густыми дезинфекционными испарениями воздух. Невыносимой становилась мысль об этом унизительном убежище, в которое я забрался по собственной глупости. Пока я здесь сижу, события неотвратимо накапливаются. Они все равно настигнут меня, как бы долго я здесь ни просидел. Само движение этих событий представилось мне таким ясным и простым, что, лишь немедленно отправившись наверх, я еще мог избавить себя от того дополнительного унижения, которое я сам на себя взвалил. Страх и смутная надежда еще удерживали меня, но страх и погонял – от него надо было избавиться. Кроме того, меня подталкивало то, что я оказался в одном месте с Эсманом – удваивал для него опасность. Придут за мной – возьмут его. Володя не простит мне, если из-за меня, малолетки, схватят этого немца или литовца, бог его знает, кого.

– Пойду! – сказал я Эсману.– Счастливо! В дневном свете лагерная лестница стала обычной черной лестницей, со стен и ступеней исчез какой-то нереальный ночной электрический налет. Столб света, который падал из окна (утром и вечером оно закрыто светомаскировочной бумагой), так густо дымился, что я невольно задержал дыхание, чтобы не наглотаться пыли. Голова Апштейна тоже казалась не такой тугой и блестящей, какой она казалась в электрическом свете. Он уставился на

Скачать:TXTPDF

той мысли, к которой подводил Володя. Володино шуточное посягательство (я еще не допускал, что это серьезное посягательство) мне было не просто неприятно – оно заставляло меня сомневаться в Володе. Когда