Скачать:TXTPDF
Нагрудный знак «OST»

разговаривал с полицаем или комендантом, я напрягался. Иван чувствовал наше напряжение и лишний раз подходил к коменданту.

– Ты ведь еще совсем молодой,– сказал ему Ванюша.– И жил недолго.

Иван упер в бедра руки, вылезшие из коротких рукавов, и закричал:

– Грозишь! А ну повтори!

Синяя жилка на виске его напряглась, глаза воспалились. Глаза Ивана теперь всегда были воспалены.

Полицай обернулся на крик. Иван и кричал, увидев, что полицай рядом. Игра Длинного была понятна: если вмешается полицай, Иван его не звал и даже не видел. А если и видел, не брал в расчет, так был возмущен.

Иван был тоже напряжен и в любой момент мог сорваться. Иногда казалось, что он ищет подходящий предлог.

Должно быть, Аркадий и решил участвовать в покушении на старшего мастера, чтобы взять под контроль эту гонку напряжений, чтобы сплотить колеблющихся. А может, конечно, это был азарт последних дней, перед которым никто не мог устоять.

Дыра в бомбоубежище не годилась: дверь в бомбоубежище запиралась на замок, ключ был в вахтштубе у дежурного полицая. Кроме того, вход в бомбоубежище хорошо просматривался из окна вахтштубы.

Две ночи возились – делали дыру в проволоке за крайним бараком, рядом с лагерным туалетом. Тот, кто ночью идет сюда или отсюда, не вызывает подозрений.

Проволока оказалась ржавой, хрупкой. Отхожее это место давно не инспектировалось.

Оказалось, что в плане Аркадия было место и для меня. Я должен встречать их ночью у лаза. Ушли они во время тревоги: Ванюша, Аркадий, Николай, Петрович. Тревога была дальней, звуки бомбежки глухими. Где-то горело небо, В-52 сыпали фосфор. Кто-то вверху трогал колосники гигантской топки, искры уходили за черный горизонт, и, как в прочищенном поддувале, все окрашивалось ровной краснотой. Топку чистили долго. Мы знали, багряному цвету соответствовала температура в тысячи градусов, по фосфорному ковру бросают тонные фугаски, которые вызывают у нас землетрясение. Над бараками, над городом слепо пролетали тяжелые бомбовозы. Как появлению товарного поезда, им предшествовали оконная и жестяная дрожь, хруст межэтажных перекрытий. И, только когда фосфор встречался с землей и в топке вдруг открывалась тяга, кожа невольно отвечала этой вспышке красного света.

Кто– то решился выйти из бомбоубежища. Полицаи покрикивали лениво. Земля горела уже по всему горизонту, но, судя, по голосам, настроение у полицаев не было подавленным.

Поддувальный свет освещал их возбужденные лица, портупеи, сапоги. Угольная краснота плавилась в окнах бараков. Ясно были освещены бараки, лагерная площадь, мост, лестница, ведущая на мост, городские дома, окна которых издавали то самое паническое стеклянное дребезжание.

За тридцать лет, прошедшие после войны, я много раз пытался рассказать о своих главнейших жизненных переживаниях. Но только обжигался. А что можно рассказать криком! Слух послевоенного человека уже не настроен на крик. Живая память сопротивляется насилию, может, больше, чем живой человек. Кровеносными сосудами она связана с твоей жизнью. Нельзя изменить память, не рассекая сосуды. Но чем дальше прошлое, тем короче в нем время, тем легче в этом коротком времени самые страшные несчастья. Старчески уступчивой делается память, сталкиваясь с новыми интересами. А живое, сегодняшнее нетерпение готово многим пренебречь. Однако чем правдивее воспоминания, тем больше в них дела.

Мы радовались железнодорожному грохоту в небе, страшному огню, сжигавшему целые промышленные районы, города. Горел гигантский военно-промышленный комплекс, сплавленный страшной идеей превосходства одних людей над другими, и в другом огне сгореть не мог. Через много лет после войны я прочитал, что в этом огне гибли невинные люди. Тогда это и в голову не приходило. Да и как взвесить вину, как отделить ее от людей? Если не доросли до сознания своей вины, значит ли, что не виноваты? А если нравственный долг не по силам, извиняет ли это нас? Практика склоняет к снисходительности. Но и сегодня я вижу тот огонь сквозь колючую проволоку, которую он должен был разрушить.

И полицаев огонь возбуждал. Они стояли в освещенном пространстве, называли друг другу города и городки, над которыми шла бомбежка, и словно радовались своей проницательности. До освобождения оставалось двенадцать дней. Никто этого знать не мог, но это уже было в воздухе.

Когда военнопленные вернулись, Ванюша сказал:

– Заблудились. По шоссе патрули. Фронт! Десант ждут.

Они еще дважды ходили ночами и как будто сумели выйти на тот самый бауэрский хутор, но было уже поздно, и они вернулись. На следующую ночь Аркадий предложил пойти и мне.

– Дом очень большой,– сказал он.

Ванюша держал проволоку, пока мы выползали. Потом я подержал. В темноте сразу потерял ориентировку и уже не смотрел по сторонам. Мы скоро сошли с асфальта, и я в первый раз в жизни оказался ночью за городом. Я не запоминал дорогу, отчаивался своей неспособности отличить пройденный участок от того, по которому идем, но навсегда запомнил гул открытого пространства, выпуклость ночных звуков и поразивший меня собачий лай. Не знаю, что уж было неожиданного для меня в этой деревенской собачьей перекличке. Но что-то замерло во мне, когда четкий, как над речной поверхностью, пришел откуда-то собачий брех. Первой собаке отозвалась вторая, им, будто совсем издалека, из-за горы, ответила третья. А за горизонтом, углубляя мое представление о ночном пространстве, неразборчиво застонали еще несколько собак. Едва я успел сообразить, что это вовсе не хор, что у тех, за горизонтом, есть свои причины для лая, а у этих свои, как где-то рядом залился пес. Он провожал нас. И я понял, что поражает населенность темноты. Для собак наше присутствие – не секрет. Я почувствовал прозрачность темноты, ее холод и световую зыбкость. С самого начала решив, что смотреть по сторонам мне не нужно – запутаюсь, испугаюсь и других запутаю,– я шел, всматриваясь в спины Ванюши и Петровича. Вначале впереди шли Аркадий и Николай, но на какой-то развилке они засомневались, и вперед вышли Петрович и Ванюша.

Первым двигался невысокий Петрович. На нем были старый немецкий солдатский китель и толстые спецовочные брюки из стекловолокна. И китель, и брюки были велики. Брючные калоши и рукава кителя подвернуты и подшиты. Хозяйственного Петровича часто рызыгрывали, советовали отрезать лишнее. Он неохотно втягивался в разговор, отмалчивался, потом не выдерживал.

– Тебе не мешает? – спрашивал пристающего.

– Нет.

– Мне тоже.

– Все-таки, Петрович, лучше укоротить.

– Понадобится.

Зачем?

– На латки.

– И так будут латки.

– Отрежу – вещь испорчу. Зачем портить вещь?

Сердился, будто досадовал на неожиданное неудобство. Голос делался напряженным и словно застенчивым. Но пристающие не унимались.

– А если бы большой кусок кожи на подметку прибил, лишнее отрезал бы?

– На язык тебе подметку надо, чтобы не стерся. Ты любую вещь погубишь.

Сердиться Петровичу было как бы несподручно, не по характеру. Утомительное состояние. Особой мягкости я у него не замечал. Но человек он был явно уравновешенный.

Портняжное или сапожное ремесло было как раз по нему. Ботинки у него были с несношенной подошвой – на подошву набивал резину или кожу. «С запасом» у него было все: и ботинки, и одежда. И шел из-за этого подпрыгивая, и брюки оттопыривались на заду. Я никак не мог понять, по каким признакам он в этой темноте узнает дорогу. Но наконец и Петровичу не хватило чутья. Он подождал Ванюшу. Некоторое время они двигались почти рядом, потом Петрович будто смирился, отстал.

Несколько раз останавливался и Ванюша, и тогда я понимал, что в ночных звуках, в собачьем лае поражает еще и некая похожесть. Будто это и не Германия вовсе

Неожиданно наткнулись на колючую изгородь, попытались обойти, потом перелезли через нее, шли по вскопанному, грузли в мягкой земле, опять лезли через изгородь. И, когда все уже устали верить Ванюше, он сказал, что помнит направление и все время ориентируется по автомобильному шуму, который доносится с близкого шоссе.

Шоссе мы иногда видели: то с горки, то рядом, сквозь деревья.

Потом ноздри мои уловили какое-то изменение в воздухе. Это был запах коровника, соломы, крестьянского жилья.

– Вот! – сказал Ванюша, и я увидел, что сгусток темноты, на который он показывал, приобретает те самые очертания, которые я уже много раз представлял себе.

Дом действительно оказался очень большим. И, когда мы собрались в тени его, я почувствовал, что и четверть дела не сделаны. Или что оно еще дальше отодвинулось от нас. Ванюша толкнул калитку, прошел вдоль стены к двери, надавил, потянул и вернулся.

Плотный засов. Не шевелится.

Петрович и Аркадий зачем-то пошли в сарай. Пробыли там довольно долго. Когда вернулись, Петрович сообщил:

Этот дом. Сарай я хорошо запомнил.

Под ногами Петровича похрустывало, и говорил он громко.

– Тише, Петрович,– сказал Аркадий.

Меняя место, Петрович чертыхнулся и нашумел еще больше. На него шикнули и посмотрели на окно. В густой темноте единственное на торце дома окно долго не замечали или считали дальше, чем оно было на самом деле. Кроме того, от возбуждения, должно быть, темноту ощущали непроницаемой и для глаз и для слуха. А теперь темнота немного рассеялась и вспомнили, что уже давно переминаемся, хрустим, громко шепчемся и даже посмеиваемся. Этаж высокий, но даже спящего можно растревожить. Все замолчали и долго всматривались в черноту стекла.

Вернулся Николай, ходивший к соседним домам удостовериться, что там все спокойно, и опять возник шум.

– Э-э! – с опасением позвал он, не различая и не узнавая нас в темноте.

– Тише! – ответили ему.

– Что такое? – спросил Николай и, увидев, куда мы смотрим, тоже взглянул на окно. Мне показалось, что чернота за стеклом на секунду сгустилась и отхлынула. Я посмотрел на Николая, Ванюшу, они молчали, и я промолчал тоже. Потом уходили Аркадий и Николай, возвращались, звали с собой Петровича. И каждый раз их возникновение из темноты казалось опасным. Приходили возбужденные, но я чувствовал, что плана нет и что он даже не созревает. И уводит Аркадий с собой Петровича и Николая просто потому, что они ему симпатичнее нас с Ванюшей.

Наконец Аркадий, Петрович и Николай явились еще раз и Аркадий сказал, что они втроем попытаются проникнуть в дом через коровник. Там непременно должна быть внутренняя дверь. Ванюша должен сторожить фасад, мне надо оставаться на месте и следить, чтобы никто не вышел из дому. Они найдут ход, откроют дверь и позовут нас. Если произойдет что-то чрезвычайное, бежать надо к роще и там не искать друг друга, а в одиночку пробираться в лагерь. Либо, по обстоятельствам, уходить искать место, отсиживаться до освобождения.

Вот это и было самым страшным. К этому я совсем не был готов.

– Где роща? – шепотом спросил я Ванюшу. И он прежде, чем исчезнуть в темноте, куда-то показал рукой.

Ванюшин жест растворился в темноте и никак не помог

Скачать:TXTPDF

разговаривал с полицаем или комендантом, я напрягался. Иван чувствовал наше напряжение и лишний раз подходил к коменданту. – Ты ведь еще совсем молодой,– сказал ему Ванюша.– И жил недолго. Иван