Скачать:TXTPDF
Плотина

уходить. Когда мы вернулись к воротам, прогудела сирена отбоя. Часовой приветливо кивнул нам, и мы двинулись к штабу. Было еще совсем светло, солдаты не уходили со двора, и я начал успокаиваться и даже жалеть о том, что в офицерской столовой ел плохо и мало. И тут-то мы с отцом упустили важную минуту — во дворе вспыхнула паника, приближалось начальство. Мы с ним столкнулись посреди двора.

— Кто такие?! — закричал Панов, глядя не на нас, а на сержанта, который, отстав на полшага, сопровождал его.

— Это тот, что к сыну приехал, — ответил сержант. — Начальник штаба им разрешил.

— Что он хочет? — спросил меня взволнованно отец.

Отец плохо слышит, — сказал я Панову.

— Кто такие?! — будто и не замечая наших ответов, повторил Панов. — Сержант! Посадить до выяснения!

И нас посадили. Помню, как у входа в подвал потрясенный отец отстегивал от гимнастерки медаль, как передавал смущенному сержанту свой ремень, помню, как встретили нас двое отнюдь не подавленных своим заключением солдат. Они попали сюда дня три тому назад за то, что где-то выпили, успели соскучиться и были рады новым соседям. Вначале они не верили в нашу историю, а когда поверили, не очень потряслись ею: подвал — не место для сильных чувств. И вообще им немного смешным и нелепым казался седой глуховатый человек с дрожащим от ярости голосом, дрожащими руками, который никак не мог уразуметь что-то совсем простое, который обязательно хотел узнать, за что на него этот необъяснимый позор.

Отца выпустили часа через три. Тут же в подвале ему вернули ремень и медаль. Сержант подождал, пока он перепояшется, приведет себя в порядок, почтительно пропустил вперед, подмигнул солдатам: «Не скучаете, братцы?» И, хоть сержант ничем этого не показал, я почувствовал, что он стал чуть иронически относиться к отцу, словно этот нелепый арест запачкал и меня и отца.

Некоторое время я ждал, что придут и за мной. Но меня не выпустили. Днем вместе с проштрафившимися солдатами я подметал двор перед штабом, ночью спал на нарах в подвале. Освободили меня дня через три. Сержант пришел утром, потоптался и как-то неопределенно сказал:

— А ты еще здесь? Иди, что ли…

Будто не был уверен, правильно ли поступает.

В бараке меня встретили с сочувствием и в то же время чуть иронически. Я и сам за это время понял, что это почему-то смешно: ехал человек черт знает откуда, разыскивал сына, взбудоражил всех, а его взяли и посадили в каталажку.

Больше отца на завод не пускали. И меня с завода к нему. Начальник штаба, когда я пришел к нему, сказал, что у него нет времени со мной разговаривать. Потом все-таки вернул меня и объяснил:

Отец хлопочет в Берлине, чтобы тебя отдали ему. Разрешат — езжайте. А на территорию завода посторонним вход воспрещен.

В воскресенье через дырку в заборе я выбрался в город и пошел разыскивать гостиницу отца. Выйдя в город тайком, без пропуска, я совершал тяжкий поступок и потому боялся встречных наших и немцев. Все же мне приходилось обращаться за помощью к прохожим, и они указали мне дом, в котором располагалась гостиница отца. Отца я нашел на втором этаже. Он был обескуражен, растерян, торжественно проклинал майора Панова: «Проклятье этому извергу!» Сказал, что второй день не выходит на улицу — отпускные документы у него просрочены, могут задержать как дезертира. «Мое отцовское проклятье этому негодяю!» Если в самое ближайшее время мое дело в Берлине не будет решено, отец будет вынужден уехать.

— А как же я?

— Но ведь я уже почти дезертир!

— Лучше бы ты не приезжал совсем! — крикнул я.

— Ты не имеешь права так говорить! Не слушая ответа, я выбежал на улицу.

И все-таки меня отпустили с отцом. Оказывается, над Пановым был еще начальник. Это он приказал Панову выпустить отца с гауптвахты (из-за меня он ссориться с Пановым не стал), а потом замолвил за нас словечко в репарационном управлении, и там было решено позволить мне переехать в лагерь, расположенный примерно в том же районе, где дислоцировалась часть отца. Нам выдали бумагу, в которой говорилось. «Репатриант такой-то в сопровождении отца направляется…» По дороге мы обязаны заехать в Штеттин, где я должен пройти фильтрационную комиссию.

На прощание я встретился с Пановым — ходил в канцелярию подписывать документы. За столом он сидел в фуражке, наверно, собирался уходить. Писарь передал ему мои документы, он надел очки и сразу сделался благообразным пожилым человеком. Бумаги читал медленно, беззвучно шевеля губами, а расписывался быстро, привычно ставя какую-то закорюку. Справку, в которой было сказано, что я «показал себя инициативным рабочим, за что дважды командованием части была объявлена благодарность», вернул писарю.

Незачем выдавать такие авансы. — И ушел, не взглянув на меня.

Писарь проводил его глазами, вздохнул, поставил на справке «за нач. штаба», расписался и отдал справку мне.

Ярким солнечным осенним полднем я вышел за ворота завода. Там меня уже ждал отец. Первая удивительная минута, когда можно идти направо, налево — куда захочется… И можно было бы закончить эту историю, если бы мы с отцом тут же не поругались. То есть не поругались — отец еще не мог со мной ругаться, он настаивал, чтобы мы с ним пошли поблагодарить того самого начальника, который хлопотал за меня в Берлине, а я наотрез отказывался.

— Но ведь невозможно так уехать, — краснел от негодования отец, — это же!.. — Он разводил руками. — Человек специально ездил, добивался, говорил!

— Не пойду!

— Но объясни хотя бы! Ты обязан объяснить!

А я не мог объяснить. Я твердил свое «не пойду». Я был уверен, что за справедливость, за правду нельзя благодарить, потому что они перестают быть справедливостью и правдой, становятся чем-то другим. Я это чувствовал, но не мог объяснить.

— Но это же упрямство, неблагодарное упрямство! — сказал отец.

— А я у него ничего не просил. И вообще ни у кого ничего не просил, — зло ответил я.

Так я и не пошел к большому начальнику, который хлопотал за меня в Берлине. Отец, собиравшийся «раскрыть по-настоящему глаза на майора Панова», отправился к нему сам. Вернулся расстроенным — начальника не было. И весь путь до вокзала отец шел расстроенным и в поезд садился расстроенным. Со мной он говорил только о самом необходимом…

Не помню, как мы добрались до Штеттина, помню, что приехали вечером и до глубокой ночи разыскивали лагерь. В лагере нам выдали сухой паек, накормили завтраком и после короткого опроса у офицера фильтрационной комиссии отпустили. Через весь город по огромным пустынным кварталам брели мы с отцом к порту, надеясь, что нам удастся морем добраться до Кенигсберга. Чемодан с нашими пожитками самолюбиво тащил я — бывалый, все прошедший человек! Сердце у меня колотилось, я обливался потом, тяжесть в несколько килограммов была для меня непосильной. Отец тревожно посматривал на меня и наконец отобрал чемодан. В порту нам сказали, что никаких пароходов на Кенигсберг нет и не может быть. И опять мы шли через весь город к вокзалу, не очень еще представляя себе, как ехать по железной дороге, чтобы попасть к отцу в Инстербург. Потом в вагоне с разбитыми окнами ехали в Познань, где-то пересаживались, опять ехали, ночевали в том, что осталось от вокзалов, и ночью на пограничной польской станции сели в товарный эшелон, который шел на Инстербург. На этот эшелон нам показали, когда он, уже тронулся. Мы бежали к нему через рельсы и потому не сумели выбрать вагон — прыгнули на подножку первого попавшегося. Это была большая цистерна с тормозной площадкой. На тормозной площадке одно сиденье для кондуктора. Поезд все набирал и набирал скорость, последние жидкие станционные огоньки исчезли, и вокруг была только темнота. Особая послевоенная темнота, когда в городах и селах уже нет светомаскировки, но еще нет и электричества. Из темноты вырывался холодный ветер, грохот колес гулко отдавался в пустом теле цистерны, и лишь этот темный ветер да грохот колес показывали, что мы едем.

Я стал замерзать. Отец надел шинель, на которой мы с ним уже несколько раз спали, сел поглубже на кондукторское сиденье, расставил ноги так, чтобы и я мог сесть вплотную к нему, и запахнул на мне полы шинели. Шинели не хватало на нас двоих, но все же она грела. Грели меня и руки отца, которыми он поддерживал на моей груди полы шинели. Ветер и колеса били в цистерну, цистерна гудела, а отцу становилось все тяжелее меня держать, но он держал и даже уговаривал: «Ты подреми, подреми — быстрее дорога пройдет». И я бессовестно задремал, навалившись ему на грудь и руки. И сквозь дрему мне мерещилось, что я дома, потому что шинель пахла домашним отцовским запахом. Запахом, который он пронес с собой сквозь всю войну.

2

В декабре сорок пятого года поезд, в котором я ехал, остановился на той самой товарной станции, с которой в октябре сорок второго меня увозили в Германию. Не в силах дождаться, пока состав еще минут двадцать будет тянуться до главного вокзала, я выскочил из вагона. Чтобы добраться домой, я проехал несколько тысяч километров, пересек несколько границ и просто не в состоянии был оценить длину последнего десятка домашних пеших километров. Нетерпение должно было сделать это расстояние неощутимым. Не стал я вмешиваться в толпу, насмерть штурмующую старенький довоенный трамвай. Он долго не мог тронуться, потому что кто-то, цепляясь за веревку, отрывал штангу с роликом от провода. Однако легкий мой чемодан с каждым шагом делался все тяжелее. Я перекладывал его из руки в руку, поднимал на плечо и, как всегда, даже в борьбе с небольшой тяжестью, чувствовал свое слабосилие. Особенно досадна была боль в плече. Она показывала, как костляв я как раз там, где у здорового мужчины должны быть мышцы..

В другое время я по-другому ощутил бы свою болезненность. Я был очень молод, и, несмотря на истощение, жизнь не могла не приливать ко мне. То, что я шел по этому городу, было чудом. Измерить это чудо можно было, только вернувшись на ту же товарную станцию в сорок второй год.

Но чудо измерить нельзя. Другим не выпало — мне выпало. И, хотя то, что происходило со мной, было как в детских снах или в невероятных историях, когда-то прочитанных мной, я все так и ощущал: и то, что это чудо, и то, как мало я его

Скачать:TXTPDF

Плотина Сёмин читать, Плотина Сёмин читать бесплатно, Плотина Сёмин читать онлайн