Скачать:TXTPDF
Сто двадцать километров до железной дороги

меня, я не могу есть — он мне не дает. Стоит мне за чем-нибудь протянуть руку, он тотчас же перехватывает ее, и я потом осторожно, чтоб не обидеть его, освобождаюсь. Неудобно и другим соседям деда Степана, он их толкает своими плохо гнущимися тяжелыми руками. Я бы отсел на другой край стола, если бы не генерал Брусилов. Все-таки, что ни говори, удивительно вот так, в такой хате, услышать о генерале Брусилове.

— Вы служили в Брусиловской армии?

— Водку с Брусиловым пил! Водку! Вот так сидел! Заседал с ним в армейском совете!

Очень интересно, но непонятно. Обращаюсь за помощью к деду Гришке, и хозяин объясняет.

Батя молодым большими делами заворачивал — как сказать? — революционером был.

— Большевиком?

— Не. — Я чувствую, деду Гришке лестно, приятно, что он может мне рассказать об отце такие вещи, и в то же время мой хозяин смущен тем, что о деде Степане можно рассказать такие вещи. — Большевиком он не был. Просто революционером. Из армии с винтовкой пришел, Советскую власть тут устанавливал. И про генерала Брусилова правду говорит. Батю в семнадцатом году в Советы выдвигали. В дивизионные, в армейские. Он молодым моторный был. — И дед Гришка усмехнулся.

Дед Степан слушал и кивал утвердительно. Я смотрел на него, и мне как-то само собой торжественно подумалось: «Вот передо мной живая история». Я задал деду Степану все вопросы, которые нужно было задать:

— Вы и коллективизацию здесь проводили?

— А як же!

Батя первым председателем тут був, — сказал все тем же тоном дед Гришка.

— А бандиты по вас стреляли?

— Не то чтобы стреляли, — ответил за деда Степана дед Гришка, — а все ж таки что-то вроде було. Банда через хутор проходила, а батя как раз в то время в Ровное ездил и как раз должен был вертаться. Ну я и побиг его предупредить.

— Успели?

Дед Гришка усмехается:

— Успел, утекли.

— А бандиты что?

— Да тут на краю хутора одного человека убили. Совсем безвинного.

Любопытство мое растревожено до крайности, и я опять выспрашиваю деда Гришку об отце, о раскулачивании, о бандитах, о том, что делал в то время сам дед Гришка. Но к деду Гришке возвращается его обычная ироническая сдержанность, отвечает он не очень охотно. Раздражая меня, одним и тем же тоном, будто он и не сын первого комбедчика, первого председателя колхоза, которого собирались убить бандиты, говорит о бандитах, убивших человека, и о наших милиционерах, которые изловчились и убили бандитов. Словно ни бандиты, ни милиционеры одинаково не вызывают у него ни осуждения, ни симпатии.

5

Я и раньше присматривался к деду Гришке с любопытством, а теперь стал следить за ним просто с охотничьим интересом. Ведь поразительно: сын революционера — батя до сих пор газеты читает, научные брошюры выписывает, бригадирит, даже у себя на огороде что-то по науке перестраивает, дочь учительница, сын — будущий ветеринар, добрый десяток лет в доме живут учителя (среди них попадались же и хорошие, моя предшественница, например, Галина Петровна, нынешний секретарь комсомола), — а все это плывет мимо деда Гришки, или даже не плывет, а вызывает ироническую усмешку. Что же, все мы плохие агитаторы? Или всякая агитациямура? Я, конечно, уже не наивный студент, который свято верит, что нужно лишь напрячься, написать настоящую правдивую книгу о зле — и зло исчезнет. Раньше я так и думал, теперь не думаю. И все-таки… Ведь дед Гришка не какой-то там… Человек работает с утра до ночи. Не работает лишь когда спит. Я хотел написать: «и еще когда пьян», но дед Гришка и, выпив, работает. Мне не нравится то, что он работает, но это уже совсем другое дело.

Вот, например, такая мелочь. Дед Степан давно сломал в своей хате огромную, неудобную русскую печь и сложил сравнительно небольшую печь под уголь. И многие в хуторе перешли от кизяка к углю, у моих же хозяев в сарае скопилось много тонн угля — школа по закону снабжает учителей топливом, — а они все медлят, все сомневаются.

— Хто знает, — говорит хозяйка, — может, переложить?

— Твое дело, — говорит дед Гришка, — ты баба, тебе биля печки.

— А у Польшиных горыть? — спрашивает хозяйка (при мне уже раз тридцать спрашивает).

— У Польшиных горыть, — отвечает дед Гришка, — а у Талалаевых не очень горыть.

— Як це воно, — тянет задумчиво хозяйка, — каменюка и вдруг горыть?

Это не вопрос. Если я начну объяснять, хозяйка рассеянно поддакнет, вежливо удивится и повторит свое: «И як це воно: каменюка, а горыть?» Ей не требуется ответа, не требуется объяснений. Наверно, она в этот самый момент даже не о печке думает, не об угле — такой у нее рассеянный взгляд. Завтра она опять повторит свой вопрос, выслушает мое объяснение, рассеянно поддакнет и займется своим делом. Может быть, начинаю я подозревать, все эти раздражающие меня разговорынекий ритуал расставания со старой печкой, может быть, просто светская беседа. О чем еще бабке беседовать с дедом Гришкой? А может, ее не устраивает мое, городского учителя, объяснение? Я говорю, а она меня просто не слушает, ждет, когда по-настоящему решит дед Гришка, который один знает, что надо сделать в этой хате, которую он сам поставил и в которой они почти со дня свадьбы живут. А дед Гришка молчит. Слушает мои объяснения со своей иронической усмешечкой и молчит. А может, и он не слушает? Вот так, не слушает — и все, как не слушал объяснения всех учителей, которые тут жили.

Я нападаю на своих хозяев, как на скептиков в своем классе. Я стараюсь расшевелить деда Гришку и хозяйку и в азарте наношу им запрещенные удары.

— Что это за потолок, — показываю я на закрашенные коричневой краской бревна, — что за окна?! В хате же из-за печки повернуться негде. Отец мой получил квартиру в новом доме, так у нас окна — я стану на подоконникдоверху головой не достану.

Потом я говорю о Куйбышевской ГЭС, о Цимлянской, о громадных автомобилях и тягачах, о шагающих экскаваторах, о всех чудесах земли, которые я видел и которых не видел. Я соблазняю — никакого результата. Не верят, что ли? Ну хорошо, хозяйка почти никуда из хутора не выезжала, но ведь дед Гришка служил в молодости где-то под Ленинградом, видел большие города, воевал в Отечественную и вообще выезжает иногда из хутора. Почему же он так иронически улыбается, словно ничему не верит? Я растравляю себя, спать потом не могу, а он, ничего не ответив мне, выкурит свою самокрутку, выпуская дым в поддувало, — курит он, сидя на маленькой скамеечке у печки, — и пойдет спать.

Ночью меня мучает — абстрактный гуманизм, конечно, но что поделаешь! — мысль: как же так, вот эта моя хозяйка, женщина с натруженными, всю жизнь работающими руками, и умрет, ни разу не повидав Москвы, больших городов, картинных галерей, ничего не увидит. Ведь страшная несправедливость! И тянется у меня уже совсем маниловская мечта: вот бы повезло мне с деньгами, книжку бы, что ли, написал, а ее бы издали, — взял бы я хозяйку и повез бы ее в Москву, покатал бы на метро, повел бы к университету на Ленинских горах, чтобы она задрала бы голову и ахнула, чтобы уже навсегда удивилась и никогда бы не прощала ни себе, ни тем, кто так плохо управляет колхозом. И чтоб я удивился ее удивлению и потрясся ее потрясению. Смотри, человек, что может человек!..

Утром после таких споров я прихожу в школу умиротворенным, глубоко уважающим своего директора. Не смеюсь над ним, когда он на перемене вытащит свои карманные часы и спросит:

— Андрей Николаевич, а сколько на ваших? А на ваших, Мария Федоровна? Вы знаете, я вчера чуть было не забыл завести часы. Да. Уже лег, а жена — значит, что? — спрашивает: «А ты завел часы?» Я кинулся, а там завода чуть-чуть. Представляете? Встал бы утром, а часы показывают… два часа ночи.

Такая возможность кажется ему настолько смешной и занимательной, что он еще несколько раз повторяет: «Вы представляете: встаю утром, а на часах два часа ночи!» Ну что ж, я готов подхихикнуть, чтобы сделать ему приятное. Он три десятка лет тянет и тянет хуторских ребят к Москве, поддерживает между ними и тем, что делается в большом мире, постоянную связь. Я даже готов выслушать его замечания и советы и не очень морщусь, когда он идет на мой урок. Черт с ним, пусть слушает, пусть говорит — я перетерплю. И я терплю почти весь день, но где-нибудь на последней перемене вдруг на каком-нибудь пустяке взрываюсь. Взрываюсь, когда мой директор опять что-нибудь обобщит:

— Андрей Николаевич, знаете, к какому выводу я пришел? Надо все фиксировать на бумаге (это я у него попросил чертежное перо, чтобы написать плакаты). — Значит, что? Мария Федоровна в прошлую субботу красный карандаш брала и не вернула, завхоз — стиральную резинку. Нет, так невозможно. Я вас заставлю все фиксировать на бумаге. Зафиксированное всегда можно проверить. Позавчера я сказал Марии Федоровне: «Нужно использовать наглядность». А сегодня заглянул к ней в класс — ни одного чертежа, ни одной диаграммки. Приедет комиссия — я виноват. Спросят Марию Федоровну, а она заявит: «Директор мне ничего не говорил». А если все зафиксировано…

— Не нужно мне ваше перо, — говорю я. — Мне в сто раз легче в райцентр восемнадцать километров протопать, чем у вас брать перо!

Я собираю тетради, хлопаю дверью и отправляюсь на урок. Долго вытираю ноги на порожке, отрываю от подошвы прилипшие вместе с грязью пучки курая, сердито осматриваю доску — вытерта ли? Пробую пальцем тряпку — влажна ли? Кладу на стол журнал и тетради и, наконец, оглядываю класс.

— Здравствуйте!

Кто-то с комическим облегчением вздыхает;

— От вы сегодня сердиты! Аж перелякали нас!

— Никаких «перелякали» — русский язык.

Я еще стараюсь сохранить суровый вид, но уже оттаиваю. И малейшие изменения моего настроения тотчас же регистрируются классом.

В конце урока я вызываю Парахина. Я часто его вызываю, остаюсь с ним после обеда, но пока мы двигаемся вперед очень медленно.

— Пиши, — диктую я. — «Читатель, вероятно, уже догадался, что дочь Кирилла Петровича и есть героиня нашей повести».

— Дубровский! — небрежно роняет эрудит Пивоваров.

— Парахин, какое это предложение?

Тема сегодняшнего урока — «Сложноподчиненное предложение», и Парахин догадывается:

Скачать:TXTPDF

Сто двадцать километров до железной дороги Сёмин читать, Сто двадцать километров до железной дороги Сёмин читать бесплатно, Сто двадцать километров до железной дороги Сёмин читать онлайн