Скачать:PDFTXT
На весах Иова

вчера еще ничего не различал, и уверен, как всегда, что он только делает свое «объективное» дело, по своим собственным, ему одному свойственным законам. Потом удача сменяется неудачей, разум растеривает свои видения и опять-таки не подозревает, в чем дело. Все продолжает быть уверенным, что он регистрирует, бесстрастно описывает. А он только выявляет надежды и опасения души, которая умеет лишь отдаваться своим состояниям, а считать, мерить, взвешивать, сопоставить настоящее с прошлым и будущим либо не умеет, либо не хочет. Но если душа подвержена страстям, если разум не умеет справиться с душой и подчиняется ей — то где же искать вечных истин? Или их и не нужно? Здесь, на отмели времен, и так обойдется, а «там» — если для человека есть «там» — и душа будет покрепче, и разум догадливее, а может быть, и ист ина более доступной и сговорчивой… Или — другой вывод: нужно, отказавшись от традиционной предпосылки, перестать возвеличивать «бесстрастие» и считать свободу от желаний основным свойством, самой сущностью высшего существа, разрешить страстям открыто делать свое дело. Тогда получится, что душа вовсе уже не такая дурная, как обычно кажется, и разум не так уже неразумен и слаб и не так уже легко дается в обман, как нас приучили думать «тонкие» знатоки человеческой психики. Тогда философия, может быть, вздохнет свободней. И уже не логику, а психологию будет считать онтологией. И психологии вернет душу, настоящую, живую душу, с ее страстями, радостями, упованиями — словом, со всей той «чувственностью», которую так долго и так напрасно гнали и преследовали лучшие представители человеческого мышления… Вдруг «последнее» станет «первым». Даже высшее существо окажется «страстным» и не только не будет стыдиться своих страстей, но будет видеть в них первый признак одушевленности и жизни. И тоже «вдруг» поймем мы наконец загадочные слова Библии: создал Бог человека, по образу и подобию Своему…

XXXII. В начале было слово.

Если правду говорит Платон, если философия есть не что иное, как приготовление к смерти и умирание, то мы не вправе ожидать от нее успокоения и радости. Наоборот, что бы мы ни говорили и как бы мы ни думали о смерти, под всеми нашими словами и мыслями будет всегда скрываться огромная тревога и величайшее напряжение. И чем глубже мы станем погружаться в мысль о смерти, тем больше будет расти и наша тревога. Так что философия имеет своей последней задачей не построение системы, не обоснование нашего знания, не примирение видимых противоречий в жизни — все это задачи положительных наук, которые, в противоположность философии, служат жизни, т. е. преходящим нуждам, а о смерти, т. е. о вечности не думают. Задача философии — вырваться, хотя бы отчасти, при жизни от жизни. И подобно тому, как человек с плачем родится на свет или с криком пробуждается от мучительного, кошмарного сна, так и переход к смерти от жизни должен, по-видимому, сопровождаться бессмысленным, отчаянным усилием, адекватным выражением которого будет тоже бессмысленный, отчаянный крик или безумное рыдание. Я думаю, что такого рода «пробуждения» знали многие философы. И даже пытались об этом рассказать. И художники немало об этом говорили — вспомните Эсхила, Софокла, Данте, Шекспира — в наши дни Достоевского и Толстого. Но говорили, конечно, «словами». А «слово» обладает загадочной силой пропускать через себя только то, что годится для жизни. Слово было для жизни и изобретено: чтоб скрывать от людей тайну вечного и приковывать их внимание к тому, что происходит здесь, на земле. Сейчас же после сотворения мира Бог позвал человека и велел ему дать имена всем тварям. И когда имена были даны, человек этим отрезал себя от всех истоков жизни. Первые имена были нарицательные: человек называл, нарицал вещи, т. е. определял, что из вещей и как он может использовать, пока будет жить на земле. Потом он уже не мог больше постигнуть ничего, кроме того, что попало в их название. Да и не хотел, нужно думать: ему казалось, ему продолжает казаться, что главное, существенное в вещах это то, что в них есть общего и чему он дал имя, название. Даже в людях, даже в самом себе он ищет «сущность», т. е. опять-таки общее. Вся наша земная жизнь сводится к тому, чтоб выдвинуть общее и растворить в нем отдельное. Наше социальное существование — а ведь человек принужден быть животным общественным, ибо богом он быть не может, а зверем быть не хочет, — обрекает нас заранее на участь «общего бытия». Мы должны быть такими, какими нас соглашается принять окружающая нас среда. «Среда» не выносит бессмысленного крика или безумного рыдания, и мы, даже в самые трудные минуты совершенной безнадежности, делаем вид, что нам нисколько не трудно, что нам очень легко. Мы и умирать стараемся красиво! И это лицемерие считается высшею добродетелью! Конечно, при таких условиях люди не могут и мечтать о «знании», и то, что у нас считается знанием, есть только своего рода mimicry, посредством которого наше временное совместное существование делается наиболее легким, приятным или даже возможным. Что бы это была у нас за жизнь, если бы те, которые, как Гамлет, почувствовали, что время вышло из своей колеи, могли бы и всех остальных людей вышибать из колеи! Но, повторяю, заботливая природа, давши людям с «самого начала» «слово», устроила так, что, что бы человек ни говорил, до слуха ближних доходят только полезные или приятные для них сведения. А крики, стоны, рыдания — люди не считают их выражением истины и всячески «погашают» их: non ridere, non lugere, neque detestari, sed intelligere. И в самом деле — людям нужно только понятное. То же «непонятное», которое выражается в криках, нечленораздельных звуках или иных, не передаваемых словом «внешних» знаках, уже относится не к людям. Есть, должно быть, кто-то гораздо больше восприимчивый к слезам и стонам, даже к молчанию, чем к слову, кто видит в несказанном больше смысла, чем в ясных и отчетливых, обоснованных и доказанных утверждениях… Но философия — мы ведь о ней начали говорить, — философия прислушивается только к тому, что ценят живущие обществами люди, или к тому, что направлено к последнему «единому», ни в чем не нуждающемуся и потому не понимающему человеческой нужды существу? Что думал об этом Платон, когда говорил об умирании и смерти, о бегстве от жизни? Что думал об этом Плотин, когда экстаз уносил его в иной мир, где он забывал даже о школе, учениках и «знаниях», накопленных школами? И может быть, чтоб девизом философии стало: non intelligere, sed ridere, lugere, detestari?[58 — Не понимать, а смеяться, плакать, презирать? (лат.).]

XXXIII. Достоевский и бл. Августин.

Бл. Августин ненавидел стоиков, Достоевский ненавидел наших либералов. На первый взгляд, ничем не объяснимая странность. Оба убежденные христиане, оба так много говорили о любви, и вдруг — такая ненависть! и к кому, главное? к стоикам, проповедовавшим самоотречение, больше всего в мире ценившим добродетель, и к либералам, тоже чтившим добродетель превыше всего. Но факт все же остается фактом: Достоевский с пеною у рта говорил о Стасюлевиче и Градовском, Августин не мог спокойно называть имени Регула или Муция Сцеволы, стоиков до стоицизма, и даже Сократ, возведенный на пьедестал античным миром, казался ему страшилищем. Очевидно, и Августина, и Достоевского выводила из себя и пугала одна мысль даже о возможности таких людей, как Сцевола или Градовский, людей, способных любить добродетель ради нее самой, способных в добродетели видеть самоцель. Достоевский в «Дневнике писателя» открыто говорил, что единственная идея, которая может вдохновлять человека, — это идея о бессмертии души. Слово идея имеет самые различные значения: в философии чаще всего говорят о платоновских идеях. Однако Достоевский употреблял это слово совсем в ином значении. Теоретическая философия была ему совсем чужда, но несомненно, что, если бы он знал Платона в том истолковании, какое ему теперь принято давать, он его возненавидел бы не меньше, чем Градовского и Стасюлевича. У Платона Сократ не раз утверждает, что идеалы человеческие остаются неизменными независимо от того, смертна или бессмертна наша душа. Достоевский же полагал — и в этом основной пункт его расхождения с либералами, что если нет загробной жизни, то невозможно, даже бессмысленно быть добродетельным. Оттого-то он и ненавидел либералов, что они всей своей жизнью доказывали противное. В бессмертие души не верили, а за добродетель готовы были в огонь и на плаху идти! По той же причине и Августин говорит с таким почти суеверным отвращением о стоиках и все готов им простить, кроме добродетелей: virtutes gentium splendida vitia sunt — добродетели язычников только блестящие пороки. Пока добродетель считалась лестницей, хотя бы крутой и бесконечно трудной, в иной, лучший мир, ее можно принять. Но, если она довлеет себе, если она — чистая идея, самоцель — лучше совсем тогда не жить на свете. По-видимому, у Достоевского не было твердой уверенности в том, что он прав, т. е. что душа на сам ом деле бессмертна. А ему именно эта уверенность нужна была, ему недостаточно было обладать идеей о бессмертной душе. Да, по правде сказать, идея о бессмертии души вовсе не есть идея. Т. е. она сама по себе не существует, ей служить нельзя. Она сама должна служить. Так что если, например, справедливость называть идеей — то это, конечно, совсем в ином смысле, чем тот, который придавал этому слову Достоевский. Можно сказать: pereat mundus, fiat justitia,[59 — Пусть погибнет мир, но да свершится правосудие (лат.).] или fiat veritas.[60 — Да будет истина (лат.).] Справедливость или истина хотят осуществить свои права, а там погибнет или не погибнет мир — дело второе. Достоевский же стремится наделить правами бедную, одинокую человеческую душу. Душа у него хочет «быть» во что бы то ни стало и вступает в спор с другими претендентами на бытие — главным образом с идеями. Inde ira,[61 — Отсюда гнев (лат.).] или, вернее, бесчисленные iræ и Достоевского, и бл. Августина. Идеи требуют права на бытие себе, Достоевский и Августин, добросовестные и страстно заинтересованные защитники «душ», требуют это право себе. И всякому, думаю, видно, что поделить «бытие» и помирить враждующие стороны абсолютно невозможно. Предикат «быть» неделим. Достанется он идеям — душам нужно отказаться от бессмертия, достанется он душам — идеям придется перейти на невыносимое для них положение относительных, а то и совсем призрачных существ. И с той и с другой стороны хотение такое

Скачать:PDFTXT

На весах Иова Шестов читать, На весах Иова Шестов читать бесплатно, На весах Иова Шестов читать онлайн