у них. общее. Все они одеваются одинаково, наподобие квакеров, и очень опрятно. Они работящи и прилежны и не терпят праздности. Есть у них и завидное предписание избегать всякого ненужного шума — крика, хлопанья дверьми, бичом, сильного стука и т. д. Правила их жизни один из них охарактеризовал следующим образом: «Ведите жизнь невинности и частоты, любите ближнего, как самого себя, живите со всеми людьми в мире и воздерживайтесь от воины, кровопролития и всякого насилия по отношению к другим, как и от всяких помыслов о мирских почестях и отличиях. Воздавайте каждому свое и блюдите святость, ибо без, нее никто не может созерцать Господа. Делайте всем добро, где только представится случай и насколько, достанет ваших сил. Они чужды прозелитизма и всякого желающего вступить в их общину подвергают искусу в, виде продолжающегося несколько лет новициата. Всякий может свободно выйти из общины; в высшей степени редко исключают из нее — тех, кто преступил ее заветы. Дети, приводимые в общину, получают заботливое воспитание, и только по достижении совершеннолетия они добровольно исповедуют свою веру. Препирательство их настоятелей с англиканскими священниками обыкновенно кончается поражением последних, потому что аргументы сектантов состоят из ново-заветных текстов. Более подробные сведения о шекерах можно найти главным образом у Максвелла [в] «Обзоре Соединенных Штатов», 1841; далее у Бенедикта в «Истории всех религий», 1830; затем — в «Таймс» от 4 ноября 1837 г. и в немецком журнале «Колумбус», майский выпуск, 1831.
Очень похожа на них одна немецкая секта в Америке, именно — рапписты; они тоже живут в строгом безбрачии и воздержании; сведения о них можно найти у Ф. Лэхера: «История и положение немцев в Америке», 1853 г. По-видимому, и в России такую же секту представляют собою раскольники. Последователи Гихтеля («ангельские братья») тоже живут в строгом целомудрии. Но и у древних евреев мы находим уже прототип всех этих сект, именно— ессеев, о которых говорит даже Плиний («Ест. ист[ория,]», V, 15) и которые были очень похожи на шекеров не только безбрачием, но и в других отношениях, даже пляской при богослужении[39];это заставляет предполагать, что основательница секты шекеров взяла за образец ессеев. — Сравните же с этими фактами утверждение Лютера: «Там, где природа, как она вложена в нас Богом, без задержки стремится по своему пути, — там никоим образом не может быть того, чтобы люди вне брака жили целомудренно» («Большой катехизис»’)….
Хотя католицизм в сущности учит только тому, что вся Азия уже знала давно и даже лучше, тем не менее для Европы христианство было новым и великим откровением, в силукоторого совершенно преобразился дух и облик европейских народов. Ибо христианство раскрыло для них метафизический смысл бытия и научило их простирать свои взоры за пределы узкой, бедной и эфемерной земной жизни и видеть в ней уже не самоцель, а юдоль страдания, вину, искус, борьбу и очищение, из которого путем нравственных заслуг, тяжких лишений и самоотвержения можно вознестись к лучшему бытию, для нас непостижимому. Оно, в оболочке аллегории, учило великой истине утверждения или отрицания воли к жизни; оно говорило, что грехопадение Адама навлекло проклятие на всех нас, что в мир вошел грех и что наследие вины пало на всех, но что жертвенная смерть Христа всех искупила, спасла мир, победила грех и удовлетворила правосудие. Но для того чтобы понять самую истину, которая заключается в этом учении, надо смотретьна людей не только во времени, как на существа друг от друга независимые, — надо постигнуть (Платонову) идею человека, которая к смене человеческих поколений относится так же, как вечность сама по себе относится к вечности, расчлененной на отдельные моменты времени; оттого и вечная идея человека, расчлененная на ряд человеческих поколений, благодаря связующей нити рождения, все же представляется во времени как нечто целое. Если иметь — в виду эту идею человека, то мы поймем, что грехопадение Адама означает конечную, животную, греховную природу человека, соответственно которой он и являет собою существо, обреченное конечности, греху, страданию и смерти; наоборот, земная жизнь, учение и смерть Христа знаменуют собою вечную, сверхприродную сторону, свободу, искупление человека. Всякий человек, как таковой и в потенции, представляет собою одновременно и Адама и Христа, смотря по тому, как он постигает себя и сообразно с этим подчиняется тому или другому определению своей воли; в результате этого он или терпит осуждение и обрекается смерти, или же находит себе искупление и обретает жизнь вечную. Эти истины как в своем аллегорическом, так и в подлинном смысле были совершенно новы для греков и римлян, которые духом своим еще вполне растворялись в жизни и не смотрели серьезно за ее пределы. Кто сомневается в этом, пусть вспомнит, что еще Цицерон («За Клуенция», гл. 61) и Саллюстий («Катил [ина], стр. 47) говорили о состоянии после смерти. Древние, хотя, они далеко опередили других почти во всем, — в этом главном пункте оставались детьми и в этом отношении были превзойдены даже друидами, которые, по крайней мере, верили в метемпсихоз. То обстоятельство, что несколько философов, например — Пифагор и Платон, думали иначе, в общем нисколько не меняет дела.
Эта великая основная истина, содержащаяся как в христианстве, так и в брахманизме и буддизме, именно — потребность в искуплении из бытия, исполненного страданий и повинного смерти, и достижимость этого искупления путем отрицания воли, т. е. путем решительного противодействия природе, это — без всякого сравнения самая важная истина, какая только может быть на свете, но в то же время совершенно противоречащая естественной склонности человеческого рода и в своих истинных основаниях трудно постижимая, — как, впрочем, совершенно недоступно большинству человеческого рода и все то, что мыслится только в общих и отвлеченных чертах. Вот почему, для того чтобы ввести эту великую истину в сферу ее практической применимости, необходимо было повсюду облекать ее в мифические покровы, как бы заключать ее в сосуд, без которого она исчезла бы и испарилась. Вот почему истина должна была повсюду заимствовать оболочку легенды и, кроме того, всякий раз примыкать к исторической действительности, к тому, что было уже известно и пользовалось уже почетом. То, что в подлинном’ смысле остается недоступным для человеческой толпы всех времен и народов, в силу ее низменных помыслов, интеллектуальной, тупости и грубости вообще, — все это, для практических целей, надо преподносить ей в аллегорическом смысле, и лишь тогда оно становится для нее путеводной звездой. Таким образом, названные раньше вероучения представляют собою некие священные сосуды, в которых хранится и передается от столетия к столетию великая истина, сознанная и высказанная уже несколько тысячелетий назад и, быть может, существующая даже с тех пор, как существует человеческий род, — истина, которая, однако, сама по себе, для человеческой массы всегда остается книгой за семью печатями и сообщается ей только в меру ее сил. Но так как все, что не состоит сплошь из нетленного материала чистейшей истины, подвержено смерти, то. всякий раз, как она, смерть, грозит подобному сосуду, вследствие его соприкосновения с чуждой ему эпохой, — необходимо как-нибудь спасать его священное содержание и переливать его в другой сосуд, для того чтобы оно сохранилось для человечества. Задачей же философии является хранить это содержание, тожественное с чистейшей истиной, для тех, всегда немногих, кто способен мыслить, — хранить его во всей чистоте и невозмутимости, т. е. в одних только отвлеченных понятиях, безо всякой оболочки. При этом философия так относится к религиям, как прямая линия — к нескольким проведенным возле нее кривым, потому что она выражает подлинный смысл и, следовательно, обретает прямо то, чего они достигают путями обходными и замаскированными.
Если бы свои последние слова я хотел пояснить примером и, следуя философской моде нашего времени, попытался претворить в основные понятия моей философии глубочайшее таинство церкви, то я мог бы, с допускаемой при подобных толкованиях вольностью, сделать это следующим образом. Святой Дух, это — безусловное отрицание воли к жизни; а человек, в котором оно находит себе конкретное выражение, это — Сын. Он тожествен с волей, утверждающей жизнь и этим создающей феномен нашего наглядного мира, т. е. с Отцом, поскольку именно утверждение и отрицание являются противоположными актами одной и той же воли, способность которой к обоим составляет единственную истинную свободу.
— Прежде чем закончить эту главу, я хотел бы дать несколько пояснений касательно того, что я в § 68 первого тома обозначил словами «второй — путь», именно, касательно осуществления отрицания воли путем собственного тяжкого страдания, а не только, значит, путем усвоения чужих страданий и обусловленного этим сознания ничтожества и горести нашего бытия. Что испытывает человек при таком подъеме духа, какой процесс нравственного очищения совершается при этом в глубине его души, — об этом можно составить себе понятие из того, что испытывает каждый впечатлительный человек при созерцании трагедии: ведь это — явлении, родственные по природе. Именно в третьем, приблизительно, или четвертом акте трагедии, видя, что счастье героя все более и более меркнет и рушится, мы переживаем скорбное и мучительное чувство; но когда в пятом акте это счастье совершенно гибнет, происходит подъем духа, и это дает нам удовлетворение бесконечно высшего порядка сравнительно е тем, какое могло бы доставить нам зрелище совершенно осчастливленного героя. В слабых акварельных красках сочувствия, поскольку его может вызывать хорошо сознаваемая иллюзия, это — то же самое, что с энергией действительности происходит в ощущении собственной доли, когда именно тяжкое несчастие представляет собою то, что наконец приводит человека в тихую пристань полной резигнации. На этом процессе зиждутся все те глубокие перевороты, совершенно изменяющие дух человека, которые я описал в тексте своей книги. Между прочим я рассказал там историю обращения Раймунда Луллия; на нее поразительно похожа и, кроме того, замечательна по своему исходу история аббата Ранее; я передам ее в нескольких словах. Юность свою этот человек провел в развлечениях и забавах; наконец, он страстно полюбил некую госпожу Монбазон и вступил с ней в связь. Однажды вечером, придя к ней, он нашел ее комнату пустой, темной и в беспорядке. Вдруг он наткнулся на что-то: это была ее голова, которую отделили от туловища, потому что тело скоропостижно умершей женщины иначе не могло бы войти в рядом стоявший свинцовый гроб. Пережив остроту безграничной скорби, Ранее в 1663 году сделался реформатором ордена траппистов, который в это время совершенно уклонился от прежней строгости своего устава. Ранее, непосредственно после катастрофы вступивший в этот