орден, довел его до ужасающего величия лишений, в котором он пребывает, в Латраппе, и доныне; методически осуществляемое отрицание воли путем самых тяжких лишений и невероятно сурового и мучительного образа жизни исполняет посетителя священным ужасом, и уже в том приеме, который он встречает себе, его умиляет смирение этих истинных монахов: изможденные постом, стужей, ночным бдением, молитвой и трудами, они становятся на колени перед ним, сыном мира и грешником, для того, чтобы испросить его благословения. Во Франции ив всех монашеских орденов только он один, после всех переворотов, остался неизменным; это объясняется той глубокой серьезностью, которая для всех очевидна в нем и которая исключает все побочные соображения. Даже падение религии не коснулось его, потому что корни его лежат в человеческой природе глубже, чем корни какого бы то ни было положительного вероучений.
Я уже упомянул в тексте, что рассматриваемый здесь, философами до сих пор совершенно обойденный, великий и быстрый переворот, который совершается в сокровеннейшихнедрах человека, происходит чаще- всего там, где человек с полным сознанием идет навстречу насильственной и неминуемой смерти, т. е. — перед казнью. Впрочем, для того чтобы пояснить это явление; еще лучше, я не сочту ниже достоинства философии привести здесь слова некоторых преступников, сказанные ими перед казнью, — хотя я, пожалуй, и навлеку на себя насмешливый упрек в том, что ссылаюсь на речи висельников. Я думаю, однако, что виселица, это — место совершенно особых откровений, это — вышка, с которой для человека, сохраняющего при этом сознание, часто раскрываются более широкие и более ясные перспективы в даль вечности, чем большинству философов — в параграфах их рациональной, психологии и теологии. Итак, следующую проповедь держал с эшафота 15 апреля 1837 года в Глочестере некий Бартлетт, убивший свою тещу: «Англичане и земляки! Лишь очень мало слов имею я сказать вам; но я прошу вас, всех и каждого, чтобы этим немногим словам вы дали проникнуть глубоко в ваши сердца, чтобы вы хранили их в памяти не только в течение предстоящего печального зрелища, но чтобы вы унесли их с собою домой и повторили их вашим детям и друзьям. Об этом я молю вас, как умирающий, как человек, для которого уже приготовлено орудие смерти. И вот эти немногие слова: отвергните, любовь к этому умирающему миру и к его суетным радостям; думайте меньше о нем и больше о Богевашем. Сделайте это! Обратитесь, обратитесь! Ибо будьте уверены, что без глубокого и истинного обращения, без обращения к: вашему небесному Отцу, вы не можете питатьни малейшей надежды когда-либо достигнуть той обители блаженства, той страны мира, куда я теперь, как я твердо уповаю, приближаюсь быстрыми шагами» (по «Таймсу», от 18 апреля 1837 года). Еще замечательнее последние слова известного убийцы Гринакра, который был казнен в Лондоне 1 мая 1837 года. Английская газета «Пост» передает об этом следующее известие, перепечатанное и в «Мессенджере» Галнньяни от 6 мая 1837 года: «Утром в день казни один господин советовал ему возложить свои упования на Бога и через посредничество Христа молить Его о прощении. Гринакр ответил на это: просить о прощении через посредничество Христа, это дело убеждения; он же, со свой стороны, думает, что в глазах Высшего Существа мусульманин стоит столько же, сколько и христианин, и имеет столько же прав на блаженство. С тех пор как он попал в темницу, — он обратил свое внимание на богословские предметы и выработал себе убеждение, что виселица, это — паспорт на небо». Именно, то равнодушие к положительным религиям, которое оказывается в этих словах, придает им особенное значение: оно показывает, что в основе их лежит не безумная мечта фанатика, а личное, непосредственное убеждение. Упомянем еще о Следующей черте, которую «Мессенджер» Галиньяни от 15 августа 1837 года заимствует из «Лимерик Кро-никл»: «В прошлый понедельник была казнена Мария Куней за возмутительное убийство госпожи Андерсон. Эта несчастная была так глубоко проникнута сознанием огромности своего преступления, что она целовала веревку, наложенную ей на шею, и смиренно молила Бога о милости». Наконец, еще одно известие: «Таймс» от 29 апреля 1845 года приводит несколько писем, которые за день до своей казни писал Геккер, осужденный за убийство Деларю. В одном из них он говорит: «Я убежден, что если не будет разбито естественное сердце, но будет обновлено божественной благодатью, то как бы ни казалось оно миру благородным и достойным, оно никогда не будет в состоянии думать о вечности без внутреннего содрогания». Таковы те перспективы в даль вечности, которые открываются с вышки смертной казни, и я тем менее постеснялся упомянуть о них, что и Шекспир говорит:
От этих обращенных
Многое можно узнать и многому научиться.
(«Как вам нравится», последняя сцена)
То, что и христианство приписывает страданию указанную нами, очищенную и освящающую силу, а высокому благополучию приписывает влияние противоположное, — это выяснил Штраус в своей «Жизни Иисуса» (том I, отдел II, глава 6, § 72 и 74). Он говорит именно, что заповеди блажества в Нагорной проповеди имеют другой смысл у Луки (6,21),чем у Матфея (5,3 [и далее]): только последний присоединяет к «нищие» слова «духом» и к «алчущие» — «жаждущие правды»; только он, значит, имеет в виду простодушных и смиренных и т. д., — между тем как Лука подразумевает бедных в собственном смысле этого слова и таким образом указывает на противоположность между теперешними страданиями и будущим благополучием. У эбионитов главное положение гласит, что кто получит свою часть в этом времени, в будущем не получит ничего, — и наоборот. Вслед за заповедями блаженства у Луки поэтому идут столько же «О, горе», которые возглашаются искавшими, успокоившимися и возрадовавшимися, в эбионитском смысле. Тот же смысл, говорит он на 604 стр., имеет притча (Лука 16,19)о богаче и Лазаре, — притча, в которой безусловно не повествуется о какой бы то ни было вине первого, о какой бы то ни было заслуге последнего и в которой масштабом будущего воздаяния признается не сотворенное в этой жизни добро и не содеянное зло, а испытанные здесь страдания и выпавшее на долю наслаждение, — в эбионитском смысле. «Подобную же оценку внешней бедности, — продолжает Штраус, — приписывают Христу и другие синоптики (Матфей 19,16,Марк 10,17,Лука 18,18)в рассказе о богатом юноше и в изречении о верблюде и игольном ушке».
Если глубже проникнуть в данный вопрос, то мы убедимся, что даже самые знаменитые места Нагорной проповеди заключают в себе косвенный призыв к добровольной бедности и, следовательно, отрицанию воли к жизни. В самом деле: завет, повелевающий нам безусловно удовлетворять все предъявляемые к нам требования и тому, кто захочет судиться с нами и взять у нас рубашку (Матфей 5,40и след.), отдавать и верхнюю одежду, и т. д., как и завет (там же, 6,25–34),повелевающий отрешиться от всякой заботы о будущем и даже о завтрашнем дне и таким образом жить изо дня в день, — это все такие правила жизни, соблюдение которых неминуемо ведет к полной бедности, и которые, следовательно, косвенным путем требуют того самого, что Будда прямо предписывал своим ученикам и что он подтвердил собственным примером: «Отбросьте все прочь и станьте бикшу, т. е. Нищими». Еще яснее выступает это в том месте у Матфея (10,9-15),в котором апостолам запрещается иметь какое бы то ни было достояние, даже обувь и посох, и указуется нищенство. Эти предписания впоследствии сделались основой нищенского ордена францисканцев (Бонавентура. «Жизнь св. Франциска», гл. 3). Вот почему я и говорю, что дух христианской морали тожествен с духом брахманизма и буддизма. В соответствии изложенному здесь взгляду говорит и Мейстер Эккарт (Сочинения, том I, стр. 492): «Быстрейший конь, который мчит нас к совершенству, это — страдание».
Путь спасения
Существует только одно прирожденное заблуждение, и состоит оно в том, будто мы живем для того, чтобы быть счастливыми. Оно прирождено нам потому, что совпадает с самым нашим бытием, и все наше существо, это — только его парафраза, и даже тело наше, это — его монограмма: ведь мы не что иное, как только воля к жизни; а последовательное удовлетворение всяческих наших желаний — это и есть то, что мыслится в понятии счастия.
Покуда мы будем коснеть в этом прирожденном заблуждении, покуда и оптимистические догматы будут еще укреплять его, до тех пор мир будет нам казаться исполненным противоречий. Ибо на каждом шагу, как в великом, так и в малом, все учит нас, что мир и жизнь совсем не приспособлены к тому, чтобы дарить нам счастливое существование. Если человек, неспособный к мысли, чувствует в мире только муки действительности, то для человека мыслящего к реальным страданиям присоединяется еще теоретическоенедоумение, — почему мир и жизнь, коль скоро они существуют для того, чтобы мы были в них счастливы, так дурно отвечают своей цели? До поры до времени это недоумениеразрешается глубокими вздохами: «Ах, почему в подлунном мире так много льется слез?» и т. п. Но всегда за этим наступают тревожные сомнения в самых предпосылках нашего предвзятого оптимистического догматизма. При этом, конечно, иной попытается возложить вину своего индивидуального неблагополучия то на обстоятельства, то на других людей, то на собственную незадачливость или неумелость; можно думать и так, что все эти причины соединились вместе, — но все это нисколько не изменяет того факта, что настоящая цель жизни, коль скоро она, по нашему мнению, состоит в счастии, не осуществилась. И мысль об этом, в особенности когда жизнь склоняется уже к закату, часто действует на нас угнетающим образом; вот отчего почти все стареющие лица носят отпечаток того, что по-английски называется разочарованностью. Но и кроме того, каждый день нашей жизни уже и раньше учил нас, что радости и наслаждения, если они и достаются нам на долю, все-таки сами по себе имеют обманчивый характер, не сдерживают своих обещаний, не дают удовлетворения сердцу и в конце концов отравляются теми невзгодами, которые из них возникают, — между тем как страдания и печали оказываются вполне реальными и часто превосходят все наши ожидания. Таким образом, несомненно, — все в жизни приспособлено к тому, чтобы вывести нас из прирожденного заблуждения, о котором я говорил выше, и убедить нас в том, что цель нашего бытия вовсе не счастие. Напротив, если ближе и беспристрастно присмотреться к жизни, то онапокажется нам как бы нарочито приноровленной к тому, чтобы мы не могли себя чувствовать в ней счастливыми; дело в том,