оценка их мотивов: ведь для понимания всякого поступка нужно знакомство с его мотивом. Обратное бывает с творениями: возникновение их зависит не от случайности, а исключительно от их творца, и пока они остаются, они остаются тем, что такое они сами посебе. Зато с ними связана трудность оценки, тем большая, чем высшего они порядка; часто недостает компетентных судей, часто — судей беспристрастных и честных. Но зато опять-таки о славе творений решает не одна только инстанция, — здесь может быть и апелляция. Ибо если от дел до потомства, как сказано, доходит только память, да и то в таком виде, как передадут ее современники, то творения, напротив, переживают: сами, притом так, как они есть, разве только утратятся отдельные части: здесь, стало быть, нет места для искажения данных, а впоследствии отпадает также и возможное вредное влияние обстановки, в какой они зародились. Скорее даже часто лишь время постепенно приводит с собою немногих действительно компетентных судей, которые, сами будучи исключениями, творят суд над еще более редкими исключениями: они последовательно подают свой веский голос, и таким образом — иногда, правда, лишь по прошествии столетий — получается вполне правильная оценка, остающаяся уже незыблемой навсе дальнейшее время. Настолько прочна, деже прямо непреложна слава творений. Что же касается того, доживут ли до нее их творцы, то это зависит от внешних обстоятельств и от случая: это бывает тем реже, чем выше и труднее род произведений. Сообразно тому Сенека («Послание», 79) в удивительно красивом уподоблении говорит, что слава столь же неизбежно следует за заслугой, как тень за телом, — хотя случается, конечно, как и с тенью, что иногда она шествует впереди, иногда же — позади. Пояснив это, Сенека добавляет: «хотя бы зависть побудила молчать всех твоих современников, явятся те, кто будет судить без обиды и пристрастия»; отсюда мы, к слову сказать, видим, что искусство подавлять заслуги путем коварного замалчиванья и игнорирования, чтобы в угоду плохому скрыть от публики хорошее, практиковалась уже у бездельников сенековского времени, совершенно как и у нас, и что, как там, так и здесь, зависть зажимала людям рот. Обыкновенно даже, чем продолжительнее будет держаться слава, тем позже она появляется, — ведь все превосходное созревает лишь медленно. Слава, которой суждено перейти в потомство, подобна дубу, очень медленно растущему из своего семени; легкая, эфемерная слава, это однолетние, быстро восходящие растения, а слава ложная — прямо скороспелая сорная трава, возможно поспешнее истребляемая. Такое положение дел зависит собственно от того, что чем кто более принадлежит потомству, т. е. именно человечеству вообще и в его целом, тем более чужд он для своей эпохи: его произведения не посвящены специально ей, иными словами — они принадлежат ей не как такой, а лишь поскольку она — часть человечества, почему они и не носят на себе следов ее местного колорита; но вследствие этого легко может случиться, что она пропустит их без внимания, как нечто ей постороннее. Она ценит скорее тех, кто служит потребностям ее краткого бытия или прихотям минуты и потому всецело принадлежит ей, с ней живя и с ней умирая. Таким образом, вся история искусств и литературы свидетельствует, что высшие создания человеческого духа обыкновенно встречали себе неблагосклонный прием, и такое отношение к ним продолжалось, пока не появлялись умы высшего порядка, для которых они были предназначены, и не возводили их на высоту, где они с тех пор и пребывали, благодаря приобретенному этим путем авторитету. А все это зависит в последнем итоге от того, что всякий собственно может понимать и ценить лишь вещи, с ним однородные. Но ведь с плоским однородно плоское, с пошлым пошлое, с неясным запутанное, с бессмысленным нелепое, всего же милее каждому его собственные произведения, которые с ним совершенно однородны. Вот почему уже древний сказитель Эпихарм пел [в этой связи так].
Я переведу это место, чтобы оно стало понятно всем: «Нет никакого дива в том, что я говорю, о чем и как хочу, и что они милы себе самим, представляясь в своих глазах прекрасными: ведь и собака собаке прекраснейшим кажется существом и бык быку, осел ослу всех лучше, свинья же — свинье».
Подобно тому как даже самая сильная рука, бросая легкое тело, все-таки не может сообщить ему такого движения, чтобы оно пролетело на далекое расстояние и ударилось с силою, и тело это уже скоро теряет энергию и падает, так как ему не хватает собственного материального содержания для усвоения чужой силы, — точно так же обстоит дело и с прекрасными и великими мыслями, даже с шедеврами гения, если для них не оказывается иной публики, кроме мелких, слабых или извращенных умов. В сетовании на это соединяют свои голоса мудрецы всех времен. Иисус сын Сирахов замечает, например: «кто говорит с глупцом, тот говорит со спящим; когда все кончено, он спрашивает: «что такое?» А Гамлет: «живая речь спит в ушах глупца». У Гете: «Самые лучшие слова встречают насмешку, если воспринимаются извращенным слухом», а также:
«Твои усилья напрасны, все остается глухо,
Успокойся: камень в болоте не вызывает кругов».
А Лихтенберг [заметил]: «если от столкновения головы с книгой получается гулкий звук, разве он всегда принадлежит книге?» Затем: «Такие произведения служат зеркалом, и когда в него смотрится обезьяна, не отразится апостол». Не мешает также еще раз напомнить здесь и о прелестной и трогательной жалобе старого [поэта] Геллерта: «Что часто наилучшие дарования имеют всего меньше поклонников и что огромнейшая часть людей считает дурное за хорошее: это — зло повседневное. Однако как же избавиться от такой беды? — Сомневаюсь, чтобы это горе можно было изгнать из нашего мира. Есть для этого единственное средство на земле, но оно бесконечно трудно: надо, чтобыглупцы стали мудрыми. Но увы! этого никогда не будет. Никогда не знают они цены вещей. Судит их глаз, а не ум. Они вечно хвалят ничтожное, ибо не имеют понятия о хорошем».
К этому умственному бессилию людей, вследствие которого прекрасное, как говорит Гете, Получает себе признание и оценку еще реже, чем встречается, примыкает еще, как и во всех других случаях, их нравственная негодность, именно в форме зависти. Ведь приобретаемая нами слава всякий раз еще одного человека возвышает над всеми ему подобными, которые, следовательно, ровно настолько же бывают унижены, — так что всякая выдающаяся заслуга получает свою славу за счет тех, у кого заслуг не имеется.
Себя должны мы развенчать».
(Гете. «Западно-Восточный Диван»)
Отсюда понятно, что в какой бы области ни явилось прекрасное, вся столь многочисленная посредственность немедленно заключает союз и составляет заговор, чтобы не давать ему ходу и даже, если удастся, задушить его. Её тайный девиз; «Долой заслуги». Но даже и лица, сами обладающие заслугами и приобретшие уже ими славу, неохотно взирают на появление новой славы, блеск которой в соответственной мере затемняет их собственную. Поэтому даже Гете говорит:
«Если бы я медлил народиться и ждал, пока мне жизнь даруют, меня бы все не было на свете: вы поймете это, видя ужимки тех, которые желая казаться чем-нибудь, охотно отрицать меня готовы».
Если, таким образом, честь обыкновенно находит себе справедливых судей и не подвергается опасности со стороны зависти, так что даже ее заранее, по доверию, признают в каждом человеке, то за славу приходится бороться против зависти, и лавры ее раздает трибунал явно недоброжелательных судей. Ибо честь мы можем и хотим делить со всеми; что же касается славы, то всякий, ее достигающий, суживает или затрудняет к ней доступ. Затем, трудность достигнуть славы творениями стоит в обратном отношении к числу людей, составляющих публику этих творений, — причины этого легко понятны. Вот почему трудность эта гораздо больше для произведений с содержанием поучительного характера, нежели для тех, которые имеют в виду развлечение. Всего же больше она — для философских сочинений: ибо поучения, ими обещаемые, с одной стороны, могут оказаться ненадежными, а с другой — не приносят материальной выгоды. Поэтому-то авторы их прежде всего имеют дело с публикой, состоящей исключительно из их соперников. Указанные препятствия, заграждающие путь к славе, ясно показывают, что если бы люди создавали достойные славы творения не из любви к ним самим и не ради собственного удовольствия от них, а нуждались для этого в поощрении славой, то у человечества мало было бы бессмертных творений или даже совсем бы их не было. Мало того, кому суждено давать хорошее и подлинное и избегать дурного, тот должен даже идти наперекор суждению толпы и ее оракулов, т. е. презирать ее. Вот почему справедливо замечание, выдвигаемое особенно Озорием («О славе»), — именно, что слава бежит от тех, кто ее ищет, и следует за теми, кто ею пренебрегает: ибо первые приноровляются ко вкусу своих современников, последние же с ним не считаются.
Насколько трудно поэтому достигнуть славы, настолько же легко сохранить ее. И в этом также обнаруживается ее противоположность с честью. Честь признается за всяким, даже в кредит: нужно только сберечь ее. Но в этом-то и заключается вся задача: ибо достаточно одного только недостойного поступка, чтобы честь была утрачена навеки. Слава же собственно никогда не может погибнуть: ибо дело или творение, давшие ей начало, остаются навсегда, и их слава сохраняется за их виновником, даже если он не даст ничего нового. Если же слава действительно поблекнет, если человек переживет ее, то, значит, слава эта была не настоящей, т. е. не заслуженной, — ее породила минутная переоценка или, пожалуй, это была слава вроде гегелевской, слава, которая, употребляя характеристику Лихтенберга, «протрублена дружественной кликой ученикови повторена через эхо пустых голов… но как рассмеется потомство, когда оно в будущем постучится в пестрые храмины слов, красивые гнезда отлетевшей моды и обители умерших условностей, и все, все окажется пустым, не найдется даже самой маленькой мысли, которая смело могла бы сказать: войдите!»
Слава зависит, собственно, от того, каков человек в сравнении с другими. Поэтому в, самой своей сущности она есть нечто относительное, так что и ценность ее может быть лишь относительной. Для нее совсем не было бы места, если бы остальные сделались такими же, как и данная знаменитость. Абсолютную ценность может иметь лишь то, чтосохраняет славу при всех условиях, т. е. здесь это будет то, каков человек