все-таки при этом у отдельных людей склонность к обособлению и одиночеству вырастает пропорционально их интеллектуальным силам. Ибо она, по сказанному, не есть что-либо чисто естественное, прямо обусловленное нашими нуждами, а, напротив, представляет собою лишь результат пройденного опыта и размышления над ним, особенно же результат достигнутого убеждения в моральнойи интеллектуальной ничтожности природы большинства людей, — природы, в которой всего хуже то, что нравственные и умственные несовершенства индивидуума идут об руку и друг друга поддерживают: отсюда и получаются всякого рода отвратительнейшие явления, которые делают общение с большинством людей неприятным, даже прямо несносным. И вот оказывается, что хотя на этом свете очень и очень много поистине скверного, но самое скверное в нем, это — общество; так что даже Вольтер, общительный француз, вынужден был признаться: «земля покрыта людьми, не заслуживающими того, чтобы с ними говорили». И мягкий Петрарка, столь сильно и постоянно любивший одиночество, объясняет эту склонность той же самой причиной:
«Я всегда искал уединенной жизни — берегов, песков, полей, лесов, — чтобы убежать от этих извращенных и недалеких умов, которые утратили дорогу на небо».
В таком же виде представляет он дело в своей прекрасной книге «Об уединенной жизни», которая, по-видимому, послужила образцом Циммерману для его знаменитого произведения об одиночестве. Именно это чисто вторичное и косвенное происхождение необщительности выражает, в своей саркастической манере, и Шамфор, говоря: «о человеке, живущем одиноко, говорят иногда, что он не любит общества. Это часто бывает равносильно тому, как если бы о ком-нибудь сказали, будто он не любит прогулки, на том основании, что он не находит удовольствия гулять вечером в Бондийском лесу»[51].Но совершенно то же самое, только на свой лад и в мифологической фразеологии, говорит и кроткий христианин Ангелус Силезий:
«Ирод — враг; Иосиф — ум, которому Бог являет опасность в сновидении [в духе]. Мир есть Вифлеем, Египет же — пустыня; беги, душа моя, беги, — иначе умрешь ты от скорби».
В том же смысле можно понимать Джордано Бруно: «те люди, которые пожелали изведать на земле небесную жизнь, единогласно говорят: вот я убежал далеко и остался в одиночестве». В таком же значении перс Сади сообщает, в «Гулистане», о себе самом: «наскучив своими друзьями в Дамаске, я удалился в пустыню возле Иерусалима искать общества зверей». Словом, в том же смысле высказывались все, кого Прометей сделал из лучшей глины. Какое удовольствие может доставить им общение с существами, с которыми они как сочлены одного общества связаны только через посредство наиболее низменных и неблагородных элементов своей натуры, именно через ее обыденные, тривиальные и пошлые стороны? Этим существам, так как они не в силах подняться до существ лучших, ведь не остается ничего другого, как заставить тех спуститься до себя, чего онипоэтому и добиваются. Влечение к обособлению и одиночеству воспитано, стало быть, чувством аристократическим. Всякий сброд до жалости общителен; принадлежность же человека к более благородному разряду прежде всего обнаруживается в том, что он не находит никакой радости быть с другими, а все более и более предпочитает их обществу одиночество и таким образом постепенно с годами приобретает убеждение, что, за редкими исключениями, на свете может быть выбор только между одиночеством и пошлостью. Даже и этого заключения, как оно ни сурово, не мог не высказать Ангелус Силезий, при всей своей христианской кротости и любви:
«Одиночество трудно: однако только не будь пошлым, — тогда ты всюду можешь пребывать в пустыне».
Что же касается великих умов, то естественно, конечно, что эти истинные наставники всего человеческого рода столь же мало чувствуют склонности к частому общению с остальными людьми, как педагог далек от мысли вмешиваться в игру шумящей вокруг него детской толпы. Ибо те, кто явился на свет, чтобы в пучине его заблуждений направлять его к истине и из мрачной бездны его грубости и пошлости извлечь его вверх, к свету, навстречу культурному и благородному будущему, — эти люди, правда, вынуждены жить среди других, однако они собственно не принадлежат к ним и потому с юности чувствуют себя явно отличными от них существами. Но лишь постепенно, с годами, приходят они к ясному пониманию дела: тогда они заботятся о том, чтобы к их духовной отдаленности от других присоединилась также и физическая и чтобы никто не смел к ним приближаться, — разве только это тоже будет человек, более или менее возвышающийся над обычной пошлостью.
Итак, из всего этого следует, что любовь к одиночеству проявляется не прямо или, в виде исконного влечения, а развивается косвенным путем, преимущественно у более благородных душ и лишь постепенно, не без борьбы с природной общительностью, иногда даже при оппозиции Мефистофелева внушения:
«Брось предаваться горьким бредням:
Они как коршун на груди твоей.
Почувствуешь ты в обществе последнем,
Что человек ты меж других людей».
Одиночество — жребий всех выдающихся умов; иной раз оно заставит их вздохнуть, но всегда изберут они его как меньшее из двух зол. Вместе с возрастом, однако, мириться с одиночеством становится все легче и естественнее, и на седьмом десятке влечение к одиночеству действительно приобретает силу закона природы, даже как бы инстинкта. Ибо теперь все соединяется, чтобы способствовать его развитию. Наиболее сильный стимул к общению, любовь к женщинам и половое чувство, уже утрачен; бесполость старости прямо кладет начало известному самодовлению, постепенно вытесняющему всякую общительность. Мы избавились от тысячи обманов и глупостей; активная жизнь большею частью уже миновала, от будущего ждать уже нечего, у нас нет уже более планов и намерений; поколение, к которому мы собственно принадлежим, уже сошло со сцены, — окруженные чуждыми людьми, мы стоим одиноко даже с объективной точки зрения и по самой сущности дела. К тому же полет времени ускорился, и нам хотелось бы еще воспользоваться им для умственной работы. Ибо, если только голова сохранила свою силу, многочисленные приобретенные знания и опыты, постепенно завершенная переработка всех мыслей и великий навык в употреблении всех своих сил делают теперь всякого рода умственное занятие более интересным и легким, чем когда-либо. Мы ясно видим тысячу вещей, которые раньше представлялись нам еще как бы в тумане: мы приходим к известным результатам и вполне начинаем чувствовать свое превосходство. Вследствиедолгого опыта мы перестали многого ожидать от ближних, так как, в общем, они не принадлежат к людям, выигрывающим при ближайшем знакомстве: нам известно, напротив, что, помимо редких счастливых исключений, мы ничего не встретим, кроме очень дефектных экземпляров человеческой природы, которых лучше не трогать. Поэтому мы и не рискуем более впасть в обычные обманы, скоро подмечаем в каждом, что такое он собою представляет, и редко испытываем желание вступить с ним в более близкую связь. Наконец, особенно если одиночество было для нас другом юности, сюда присоединяется также и привычка к изолированности и общению с самим собою, становясь второй натурой.Таким образом, любовь к одиночеству, которую прежде приходилось еще отстаивать против стремления к обществу, оказывается теперь вполне естественной и простой: человек живет в одиночестве, как рыба в воде. Вот почему всякая одаренная, следовательно, непохожая на других и потому отдельно стоящая индивидуальность чувствует на старости облегчение в этой естественной для нее обособленности, хотя в юные годы последняя ее тяготила.
Правда, конечно, этим действительным преимуществом старости всякий пользуется все-таки лишь в меру своих интеллектуальных сил, т. е. выдающиеся головы — больше всех других; однако в меньшей степени оно несомненно достается каждому человеку. Только крайне убогие и пошлые натуры продолжают быть в старости столь же общительными, как и раньше: они становятся в тягость обществу, к которому более не подходят, и в лучшем случае добиваются лишь того, чтобы их терпели, — тогда как, бывало, их искали.
В указанном обратном отношении между числом наших лет и степенью нашей общительности можно также усмотреть еще и телеологический смысл. Чем человек моложе, тем больше он еще нуждается во всякого рода наставлении: так вот, природа обрекла его на взаимное обучение, через которое проходит каждый в общении с себе подобными и по отношению к которому человеческое общество можно бы назвать большим Белль-ланкастеровским учебным заведением: ведь книги и школы — средства искусственные, удаленные от плана природы. Весьма целесообразно поэтому для человека посещать естественное учебное заведение тем прилежнее, чем он моложе.
«Нет счастья, безупречного во всех отношениях», — говорит Гораций, а по выражению индийской пословицы, «нет лотоса без стебля»: так и одиночество, наряду со столь многочисленными выгодами, имеет также и свои маленькие невыгоды и неудобства, которые, однако, ничтожны в сравнении с тем, что мы терпим в обществе; поэтому, у кого есть за собой какое-либо достоинство, тому всегда легче будет обходиться без людей, чем с ними. — Впрочем, среди этих невыгод есть одна, которую не так легко сознать, как остальные. Она заключается вот в чем: как благодаря, постоянному пребыванию дома наше тело становится столь восприимчивым к внешним влияниям, что заболевает от всякого холодного ветерка, точно так же при постоянной замкнутости и одиночестве душа наша приобретает такую чувствительность, что незначительнейшие случаи, слова, даже, пожалуй, одна игра чужой физиономии способны обеспокоить, задеть или оскорбить нас, — между тем как тот, кто все время остается на людях, не обращает на подобные вещи никакого внимания.
Кто же теперь, особенно в более юные годы, хотя справедливое отвращение к людям уже часто заставляло его искать одиночества, не в силах, однако, долго сносить его безлюдья, тому я советую привыкать брать с собой в общество часть своего одиночества, т. е. учиться и в обществе быть до некоторой степени одиноким. Он должен для этогоне сообщать немедленно своих мыслей другим, а с другой стороны, не придавать большого значения тьму, что говорят они; надо, напротив, не ждать от них многого в моральном и интеллектуальном отношениях и по-; тому воспитывать в себе то равнодушие к их мнениям, которое является вернейшим средством всегда обнаруживать достохвальную терпимость. Тогда, пребывая среди людей, мы все же не будем так всецело поглощены их обществом, а получим больше возможности сохранять по отношению к ним чисто объективное положение: это предохранит нас от тесного соприкосновения с обществом и потому от всякого загрязнения или даже оскорбления. У нас есть даже хорошее драматическое изображение такой ограниченной или огражденной общительности в комедии Моратина «Кофейня, или Новая комедия», именно