как такой, ни в чем не может принимать участия или интереса и для него безразлично существование или несуществование чего бы то ни было на свете, и даже свое собственное. Почему же это безучастное существо должно быть бессмертным? Оно кончается вместе с временным явлением воли, т.е. с индивидуумом, как вместе с ним оно и началось. Это – фонарь, который гасят, как только он сослужил свою службу. Интеллект, как и наглядный мир, в нем одном существующий, – простое явление; но конечность их, интеллекта и мира, не касается того, чего проявлением они служат. Интеллект – функция первой системы головного мозга; но эта система, как и остальное тело, – объектность воли. Поэтому интеллект зиждется на соматической жизни организма, но последний сам зиждется на воле. Следовательно, на органическое тело можно в известном смысле смотреть как на промежуточное звено между волей и интеллектом, хотя на самом деле оно не что иное, как воля, принявшая в воззрении интеллекта пространственный образ. Смерть и рождение – это постоянное обновление сознания воли, которая сама по себе не имеет ни начала, ни конца и которая одна является как бы субстанцией бытия (но всякое такое обновление влечет за собою и новую возможность отрицания воли к жизни). Сознание-это жизнь субъекта познания, или мозга, а смерть– юнец этого субъекта. Поэтому сознание, конечно, всегда ново, каждый раз начинается с начала. Пребывает неизменной одна только воля, но только она одна и заинтересована в той неизменности потому, что она – воля к жизни. Познающий субъект сам по себе ничем не заинтересован. Но в я объединяются между собою и эта воля, и этот субъект. В каждом животном существе воля приобрела себе интеллект, и он для нее – свет, при котором она осуществляет свое основание, вероятно, и в том, что индивидуальная воля Неохотно решается на разлуку со своим интеллектом, который в общем течении природы выпал на ее долю, – со своим проводником и стражем, без которого она чувствует себя беспомощной и слепой.
Изложенные мною взгляды находят себе подтверждение и в повседневном моральном опыте: он учит нас, что сальна только воля, между тем как объекты ее, в качестве обусловленных познанием, представляют собою только явление, только пар и пену, подобно тому вину, которым потчевал Мефистофель в погребке Ауэрбаха; после каждого чувственного наслаждения и мы говорим: «казалось мне, – я пил вино».
Ужасы смерти главным образом зиждутся на той иллюзии, что с нею я исчезает, а мир остается. На самом же деле верно скорее противоположное: исчезает мир, а сокровенное ядро я, носитель и создатель того субъекта, в чьем представлении мир только и имеет свое существование, остается. Вместе с мозгом погибает интеллект, а с ним и объективный мир, его простое представление. То, что в других мозгах, как и прежде, будет жить и волноваться подобный же мир, – это для исчезающего интеллекта безразлично. Если бы поэтому истинная реальность лежала не в воле я если бы за границы смерти простиралось не моральное бытие, то ввиду того, что интеллект, а с ним и его мир, погаснет, сущность вещей вообще была бы не чем иным, как бесконечной сменой мимолетных и мрачных сновидений, без всякой взаимной связи: ибо неизменное пребывание бессознательной природы находится только в представлении времени у природы познающей. И следовательно, все тогда было бы – некий мировой дух, без цели и смысла грезящий по большей части мрачные и тяжелые сны.
И поэтому когда индивидуум чувствует страх смерти, то перед нами, собственно говоря, раскрывается странное и даже смеха достойное зрелище: владыка миров, который все наполняет своим существом и благодаря которому только и существует все, что есть, – этот владыка трепещет и боится погибнуть, погрузиться в бездну вечного ничто, – между тем как в действительности все полно им и нет такого места, где бы его не было, нет существа, в котором бы он не жил, ибо небытие является носителем бытия. И тем не менее это он трепещет в индивидууме, который страждет страхом смерти, ибо он одержим той рождаемой принципом индивидуация иллюзией, будто его жизнь ограничена жизнью теперь умирающего существа: эта иллюзия входит в то тяжелое сновидение, которой он грезит, как водя к жизни. Но можно бы сказать умирающему: «ты перестаешь быть чем-то таким, чем лучше было бы тебе никогда и не становиться».
Если в человеке не наступило отрицание воли к жизни, то смерть оставляет после него зародыш и зерно совершенно иного бытия, в котором возрождается новый индивидуум, – таким свежим и первозданным, что он сам предается о себе удивленному размышлению. Отсюда мечтательные и задумчивые порывы благородных юношей в ту пору, когда это свежее сознание достигает своего расцвета. Что для индивидуума сон, то для воли как вещи в себе – смерть. Воля не выдержала бы, не могла бы в течение целой бесконечности переносить все ту же сутолоку и страдания без истинного выигрыша для себя, если бы у нее сохранились при этом воспоминание и индивидуальность. Она отбрасывает их, в этом – ее Лета, и освеженная этим сном смерти, наделенная другим интеллектом, она опять является в виде нового существа: «к новым берегам зовет нас новая заря»…
Как утверждающая себя воля к жизни, человек имеет корни своего бытия в роде. Вследствие этого смерть – только утрата одной индивидуальности и обличение в другую, т.е. изменение индивидуальности, совершаемое под исключительным руководством собственной воли человека. Ибо только в последней лежит та вечная сила, которая могла дать ему бытие и я, но которая в силу его свойства не в состоянии удержать их за ним. Смерть, это – безумие, которое поддерживает сущность каждого («эссенция») в его притязании на существование («экзистенцию»); это – раскрывающееся противоречие, заложенное во всяком индивидуальном бытии:
Достойно, чтобы оно уплыло
[Гете. «Фауст»].
И все-таки в распоряжении этой самой силы, т.е. воли, находится бесконечное число подобных же существовании с их я, которые, однако, будут столь же ничтожны и преходящи. А так как всякое я имеет свое особое сознание, то для последнего, как такого, это бесконечное число других я ничем не отличается от я единственного. С этой точки зрения, для меня представляется не случайностью, что вечность одновременно означает и отдельный человеческий век, в бесконечное время: уже отсюда можно видеть, хоть и неясно, что» сами по себе и в своем конечном основании, и то, и другое составляют одно и что поэтому, собственно говоря, безразлично, существую ли я, только в течение отмеренного мне века или же в бесконечности времени.
Но, разумеется, все то, о чем я выше говорил, мы не можем представить себе совершенно без помощи понятий о времени, – а между тем они должны быть устранены, когда речь идет о вещи в себе. Но одним из непреодолимых ограничений нашего интеллекта является то, что он никогда не может вполне отрешиться от этой первой и самой непосредственной формы всех своих представлений – времени, и оперировать без нее. Оттого мы, бесспорно, приходим к различию, что она распространяется не на всю душу (познающее существо остается неизменным), а только на волю, – благодаря чему и отпадает здесь много не-сообразностей, свойственных учению о метемпсихозе; кроме того, от обычной веры в метемпсихоз настоящая отличается сознанием того, что форма времени является здесь лишь в качестве неизбежного приспособления к ограниченности нашего интеллекта. Если же мы призовем на помощь тот факт, разъясняемый ниже, в 43-й главе, что характер, т.е. воля, наследуется человеком от отца, а интеллект – от матери, то с общим строем наших воззрений вполне совпадает то, что воля человека, сама по себе индивидуальная, в смерти разлучается с интеллектом, при рождении полученным от матери, и затем, согласно своим вновь модифицированным свойствам, следуя нити гармонирующего с последними и безусловно необходимого течения мировых вещей, получает в новом рождении новый интеллект, благодаря которому она становится новым существом, не сохраняющим никакого воспоминания о своем прежнем бытии, ибо интеллект, который один только и обладает способностью воспоминаний, представляет собою смертную часть, или форму, между тем как воля-часть вечная, субстанция; вот почему для характеристики этого учения более подходит слово «палингенезия», чем «метемпсихоз».
Эти постоянные возрождения образуют собою череду жизненных снов, которые грезятся воле, в себе неразрушимой, пока она, умудренная и исправленная такой обильной сменой разнородного познания в постоянно новых и новых формах, не уничтожит сама себя.
С этим воззрением согласуется и подлинное, так сказать – эзотерическое, учение буддизма, как его характеризуют новейшие исследования. Оно исповедует не метемпсихоз, а своеобразную, зиждущуюся на моральной основе палингенезию, которую оно развивает и объясняет с большим глубокомыслием, как это можно видеть из данного у Спенса Харди в его «Руководстве по буддизму», стр. 394 – 396, высокопоучительного и интересного изложения этой религиозной теории (ср. стр. 429, 440 и 445 той же книги); подтверждение этому можно найти у Тэйлора в «Прабод Чандра Дайя», 1912, стр. 35; а также у Сангермано в «Бирманской империи», стр. 6; как и в «Азиатских исследованиях», том 6, стр. 179 и том 9, стр. 256. И очень полезный немецкий компендиум буддизма, составленный Кеппеном, тоже содержит верные сведения по этому пункту. Однако для большинства буддистов это учение слишком тонко; поэтому для них, в виде удобопонятного суррогата, проповедуется именно метемпсихоз.
Впрочем, не следует упускать из виду, что даже эмпирические данные свидетельствуют в пользу такого рода палингенезии. Есть фактическая связь между рождением вновь появляющихся существ и смертью существ отживших: она сказывается именно в той большой плодовитости человеческого рода, которая возникает вслед за опустошительными эпидемиями. Когда в XIV веке черная смерть обезлюдила большую часть Старого Света, то в человечестве возникла совершенно необычайная плодовитость и двойни сделались весьма часты; в высшей степени странно было при этом то обстоятельство, что ни один из родившихся за это время детей не получил сполна всей нормы зубов, – это значит, что напрягавшаяся природа поскупилась на детали. Об этом повествует Ф. Шнуррер в своей «Хронике эпидемий», 1825. Точно так же и Каспер в сочинении «О вероятной продолжительности человеческой жизни», 1835, устанавливает то основное положение, что самое решительное влияние на долговечность и смертность в каждом данном населении имеет число рождений в нем, которое всегда идет нога в ногу со смертностью, так что смертные случаи и случаи рождения всегда и повсюду увеличиваются и уменьшаются в одинаковой пропорции; Каспер неопровержимо доказывает это на массе фактов, собранных из многих стран и притом из разных частей последних. И тем не