хотя и не как мысль, но лишь как чувство, оказывает свое действие часто; именно она заставляет многих честных людей, когда им представляется большая, но честная выгода, отказываться от нее с презрением, гордо восклицая: «Я — честный человек!» Ибо чего ради, помимо этого, стал бы бедняк, которого делает бедным именно существование богатого, чувствовать к чужой собственности, ставшей достоянием богача благодаря случаю или еще худшим силам, столь искреннее уважение, что он не касается ее даже в нужде и даже при надежде на безнаказанность? Какая иная мысль может лежать в основе этой честности? Но он решил не выделять себя из великой общины честных людей, которые владеют землею и законы которой признаны всюду: а он знает, что один только нечестный поступок навсегда изгонит его из этой общины и подвергнет проскрипции. На плодородное поле нужно и потратиться, принести ему жертвы.
При хорошем поступке, т.е. при таком, в котором собственная выгода явно приносится в жертву чужой, мотивом бывает или 1) своекорыстие, которое скрывается под этим хорошим поступком; или 2) суеверие, т.е. своекорыстие, обращенное на награду в будущей жизни; или 3) сострадание; или 4) щедро дающая рука, т.е. приверженность к максиме, что в нужде мы должны помогать друг другу, и желание строго соблюдать ее, в предположении, что когда-либо она обратится на пользу и нам.
Как видно отсюда, для того, что Кант называет хорошим поведением на основании долга и ради долга, совсем не остается места. Кант сам говорит, что весьма сомнительно, чтобы известный поступок когда-либо определялся только долгом; я же скажу, что наверное — нет, ибо это пустые слова, за которыми не скрывается ничего, что действительно могло бы двигать человеком. На самом деле человеком, который приводит в оправдание эти слова, движет одно из пяти перечисленных влияний. Сострадание между ними, очевидно, одно только вполне чисто.
§ 243
Источником лжи всегда служит намерение распространить господство своей воли на другие индивидуумы, отринуть их волю, чтобы тем удобнее было утверждать свою; следовательно, ложь как таковая происходит от несправедливости, зложелательства, злости. Вот почему правдивость, искренность, простодушие, прямота непосредственно признаются и ценятся как похвальные и благородные духовные свойства, так как мы предполагаем, что тот человек, который обнаруживает эти качества, не замышляет ничего несправедливого, ничего злого и не нуждается поэтому ни в каком притворстве. Кто откровенен, тот не питает ничего дурного.
§ 244
Известный род мужества происходит от одного корня с сердечною добротою, именно оттого, что одаренный им человек почти так же ясно сознает свое бытие в других индивидуумах, как и в себе самом. Каким образом возникает отсюда сердечная доброта, это я показал уже не раз. Это сознание порождает мужество оттого, что человек меньше держится за свое индивидуальное бытие, так как он почти в той же мере живет в общем бытии всех существ и поэтому мало заботится о своей жизни и обо всем, с нею связанном. Но это далеко не всегда бывает источником мужества, ибо это явление от различных причин. Только это — самый благородный вид мужества, и он проявляется в том, что связан здесь с большою кротостью и терпением.
Мужчины такого рода неотразимы для женщин.
§ 245
Добрый и злой характеры возможны лишь a potiori: абсолютно не даны ни тот ни другой. Различие между ними создается пограничным пунктом между областью, в которой безусловно поступаются своею пользою ради чужой, и той областью, в которой этого не бывает. Если этот пограничный пункт лежит как раз посредине, то человек справедлив. Но у большинства людей он лежит таким образом, что лишь один вершок чужого блага приходится на десять сажен собственного.
§ 246
Все общие правила и предписания для человека недостаточны потому, что они исходят из ложного предположения о полной или почти полной одинаковости свойств людей — положение, даже решительно выставляемое философией Гельвеция; на самом же деле изначальное различие индивидуумов в интеллектуальном и моральном отношении неизмеримо.
§ 247
Вопрос о действительности морали сводится к тому, действительно ли существует обоснованный принцип, противоположный принципу эгоизма?
Так как эгоизм ограничивается в своих заботах благом единичного, собственного индивидуума, то противоположный принцип должен был бы распространять заботы на все чужие индивидуумы.
§ 248
Корень злого и доброго характера, насколько мы можем проследить его в своем познании, лежит в том, что постижение внешнего мира, и в особенности живых существ, у злого характера сопровождается постоянным «это не-я, не-я, не-я!» — и тем в большей степени, чем более внешний мир подобен внутренней сущности данного индивидуума.
У доброго характера (мы берем его, как и злой, достигшим высшей степени выражения), наоборот, постоянно сопровождающим генерал-басом этого постижения внешнего мира является непрестанно чувствуемое «это я, я, я!» — откуда и вырастает благоволение и доброжелательство ко всем людям и в то же время радостное, умиротворенное и спокойное настроение духа, в противоположность настроению, сопровождающему характер злой.
Однако все это — лишь явление, хотя и схваченное в самом корне. Но с ним связана самая трудная из всех проблем: почему при тождестве и метафизическом единстве воли, как вещи в себе, характеры разнятся друг от друга, как небо от земли? Откуда берется коварная дьявольская злоба одного? тем ярче выступающая доброта другого? почему одни были Тиберий, Калигула, Каракалла, Домициан, Нерон? а другие — Антонины, Тит, Адриан, Нерва и т.д.? Равным образом, откуда такое же различие между видами животных, а у высших животных пород и между особями? злоба кошачьего рода, наиболее развитая в тигре? коварство обезьян? доброта, верность, любовь собаки? слона? и т.д.? Очевидно, что принцип злобы в животном — тот же, что и в человеке.
Трудность этой проблемы мы можем несколько смягчить, заметив, что все это различие сводится, в конце концов, лишь к степени, а основные наклонности, основные влечения находятся все налицо во всем живущем, лишь в очень различной степени и в различном отношении друг к другу. Однако этого недостаточно.
Как основание объяснения нам остается лишь интеллект и его отношение к воле. Однако интеллект вовсе не находится в какой-либо прямой и непосредственной связи с добротою характера. Правда, мы в самом интеллекте опять-таки можем различать рассудок, как усмотрение отношений по закону основания, — и свойственное гению, независимое от этого закона, прозревающее principium individuationis, более непосредственное познание, которое постигает также и идеи, и вот именно это-то познание и имеет отношение к морали. Но и на этом различении основывающееся объяснение оставляет желать многого. «Прекрасные духом редко бывают прекрасны душой», как верно заметил Жан Поль: хотя великие духом никогда также не низки душою. Бэкон Веруламский, правда не столько прекрасный, сколько великий духом, был лишь плутом.
Я объяснил, что principium individuationis служат время и пространство, так как множественность однородного возможна лишь в них. Но многое в то же время и неоднородно, множественность и различность не только количественны, но и качественны. Откуда последнее, особенно в моральном отношении? Как бы мне не впасть в ошибку, противоположную ошибке Лейбница при его identitas indiscernibilium?
Различие в интеллекте имеет свое ближайшее основание в головном мозге и в нервной системе, и потому оно несколько более ясно: интеллект и мозг приспособлены к целям и потребностям животного, следовательно — к его воле. Лишь у человека иногда, в виде исключения, замечается перевес интеллекта, который (перевес), если он значителен, порождает гений.
Различие же в нравственном отношении, по-видимому, проистекает непосредственно из воли. Иначе оно не было бы и вневременным, так как интеллект и воля соединены только в индивидууме. Воля вневременна, вечна, и характер прирожден, т.е. возникает из этой вечности; поэтому его нельзя объяснить ничем имманентным.
Может быть, кто-либо после меня осветит и прояснит эту бездну.
§ 249
Только потому, что воля не подчинена времени, раны совести неизлечимы, и они не сглаживаются постепенно, подобно другим страданиям; злодеяние и через многие годы гнетет совесть с такою же точно силою, как если бы оно было совершено только что.
§ 250
Так как характер врожден, а поступки — лишь его обнаружения, причем повод к крупным злодеяниям встречается не часто и отпугивают сильные противоположные мотивы, и так как наш образ мыслей обнаруживается для нас в желаниях, мыслях, аффектах, т.е. там, где он остается неизвестным для других, — то можно думать, что у иного человека — до известной степени прирожденная неспокойная совесть, хотя он и не совершил крупных злодеяний.
§ 251
Quod tibi fieri non vis, alteri ne feceris принадлежит, по-видимому, к таким положениям, которые слишком много доказывают или, вернее, требуют. Ибо и преступник мог бы сказать это судье.
§ 252
Глупые, по большей части, злы, — и по той же самой причине, по которой злы также безобразные и уродливые люди.
Точно так же и святость и гений находятся в родстве между собою. Как бы ни прост был святой, он будет, однако, иметь какую-нибудь гениальную черту; и как бы много ни было у гения недостатков в темпераменте и в характере, однако он выкажет известную возвышенность помыслов, которая и роднит его со святым.
Глава VIII
К учению о праве и политике
§ 253
Великую разницу между внешним и внутренним законом (государством и Царством Божьим) можно усмотреть уже из того, что государство заботится, чтобы каждому было оказано его право, смотрит на всякого индивидуума как на пассивного и поэтому принимает в расчет поступки; напротив, моральный закон желает, чтобы каждый поступал справедливо, рассматривает всякого индивидуума как активного, принимает в расчет волю, а не поступки[53Напр., спорят должник и кредитор, причем должник отрекается от своего долга. При этом споре присутствуют законовед и моралист. Они примут живое участие в деле и оба будут желать одного и того же исхода дела, хотя каждый из них ждет совершенно иного. Юрист говорит: «Я хочу, чтобы этот человек получил назад свое». Моралист: «Я хочу, чтобы тот человек исполнил свой долг».]. Попробуйте-ка обратить это и сказать: государство заботится, чтобы каждый поступал справедливо, а моральный закон — чтобы каждому было оказано его право.
Мораль имеет дело исключительно с волей: задерживает ли какая-нибудь внешняя сила ее действие или нет — это безразлично: внешний мир имеет для морали реальность лишь постольку, поскольку он может или не может определять волю; но раз уже воля определена, т.е. раз уже имеется известное решение, то внешний мир и его происшествия становятся ничтожными — их совсем нет. Ибо, если бы события мира имели реальность, т.е. значение сами по себе и иначе, чем через волю, которую они обозначают, — какие жалобы поднялись бы тогда на то, что эти события все лежат в царстве случая и заблуждения! Но именно это доказывает, что дело