рощица, целая большая семья выбежала навстречу и остановилась.
— Ух ты!.. — сказал Егор.
И вошел в рощицу.
Походил среди березок… Снял с себя галстук, надел одной — особенно красивой, особенно белой и стройной. Потом увидел рядом высокий пенек, надел на него свою шляпу. Отошел и полюбовался со стороны.
— Ка-кие — фраера! — сказал он. И пошел дальше. И долго еще оглядывался на эту нарядную парочку. И улыбался. На душе сделалось легче.
Дома Егор ходил из угла в угол, что-то обдумывая. Курил. Время от времени принимался вдруг напевать: «Зачем вы, девушки, красивых любите?» Бросал петь, останавливался, некоторое время смотрел в окно или в стенку… И снова ходил. Им опять овладело какое-то нетерпение. Как будто он на что-то такое решался и никак не мог решиться. И опять решался. И опять не мог… Он нервничал.
— Не переживай, Егор, — сказал дед. Он тоже похаживал по комнате — к двери и обратно, сучил из суровых ниток леску на перемет, которая была привязана к дверной скобке, и дед обшаркивал ее старой рукавицей. — Трактористом не хуже. Даже ишо лучше. Они вон по сколь счас выгоняют!
— Да я не переживаю.
— Сплету вот переметы… Вода маленько посветлеет, пойдем с тобой переметы ставить — милое дело. Люблю.
— Да… Я тоже. Прямо обожаю переметы ставить.
— И я. Другие есть — больше предпочитают сеть. Но сеть — это… поймать могут, раз; второе: ты с ей намучаешься, с окаянной, пока ее разберешь да выкидаешь — время-то сколько надо!
— Да… Попробуй покидай ее. «Зачем вы, девушки…» А Люба скоро придет?
Дед глянул на часы.
— Скоро должна придтить. Счас уж сдают молоко. Счас сдадут — и придет. Ты ее, Егор, не обижай: она у нас — последыш, а последышка жальчее всех. Вот пойдут детишки у самого — спомнишь мои слова. Она хорошая девка, добрая, только все как-то не везет ей… Этого пьянчужку нанесло — насилу отбрыкались.
— Да, да… С этими алкашами беда прямо! Я вот тоже… это смотрю — прямо всех пересажал бы чертей. В тюрьму! По пять лет каждому. А?
— Ну, в тюрьму зачем? Но на годок куда-нибудь, — оживился дед, — под строгай изолятор — я бы их столкал! Всех, в кучу!
— А Петро скоро приедет?
— Петро-то? Счас тоже должен приехать… Пущай посидят и подумают.
— Сидеть — это каждый согласится. Нет, пусть поработают! — подбросил жару Егор.
— Да, правильно: лес вон валить!
— В шахты! В лес — это… на чистом-то воздухе дурак согласится работать. Нет, в шахты! В рудники! В скважины!
Тут вошла Люба.
— Вот те раз! — удивилась она. — Я думала, они только ночью приедут, а он уж дома.
— Он не стал возить директора, — сказал дед. — Ты его не ругай — он объяснил почему: его тошнит на легковушке.
— Пойдем-ка на пару слов, Люба, — позвал Егор. И увел ее в горницу. На что-то он, похоже, решился.
В это время въехал в ограду Петро на своем самосвале, и Егор пошел к нему. Он так и не успел сказать Любе, что его растревожило.
Люба видела, как они о чем-то довольно долго говорили с Петром, потом Егор махнул ей рукой, и она скоро пошла к нему. Егор полез в кабину самосвала, за руль.
— Далеко ли? — спросил дед, который тоже видел из окна, что Петро дал машину, а Егор и Люба собрались куда-то ехать.
— Да я сама толком не знаю… Егору куда-то надо, — успела сказать Люба на ходу.
— Любка!.. — хотел что-то еще сказать дед, но Люба хлопнула уже дверью.
— Чего он такое затеял, этот Жоржик? — вслух подумал дед. — Это что за жизнь такая чертова пошла — вот и опасайся ходи, вот и узнавай бегай…
И он скоренько тоже пошел на половину сына — спросить, куда это Егор повез дочь, вообще, куда они поехали?
— Есть деревня Сосновка, — объяснял Егор Любе в машине, когда уже ехали, — девятнадцать километров отсюда…
— Знаю Сосновку.
— Там живет старушка по кличке Куделиха. Она живет с дочерью, но дочь лежит в больнице.
— Где это ты узнал-то все?
— Ну, узнал… я был сегодня в Сосновке. Дело не в этом. Меня один товарищ просил попроведать эту старуху, про детей ее расспросить — где они, живы ли?
— А зачем ему — товарищу-то?
— Ну… Родня она ему какая-то, тетка, что ли. Но мы сделаем так: подъедем, ты зайдешь… Нет, зайдем вместе, но расспрашивать будешь ты.
— Почему?
— Ты дай объяснить-то, потом уж спрашивай! — повысил голос Егор. Нет, он, конечно, нервничал.
— Ну-ну! Ты только на меня не кричи, Егор, ладно? Больше не спрашиваю. Ну?
— Потому что, если она увидит, что расспрашивает мужик, то она догадается, что, значит, он сидел с ее сы… это, с племянником. Ну, и сама кинется выспрашивать. А товарищ мне наказал, чтоб я не говорил, что он в тюрьме… Фу-у! Дошел. Язык сломать можно. Поняла хоть?
— Поняла. А под каким предлогом я ее расспрашивать-то возьмусь?
— Надо что-то выдумать. Например, ты из сельсовета… Нет, не из сельсовета, а из рай… этого, как его, пенсии-то намеряют?
— Райсобес?
— Райсобес, да. Из райсобеса, мол, проверяют условия жизни престарелых людей. Расспроси, где дети, пишут ли? Поняла?
— Поняла. Все сделаю, как надо.
— Не говори «гоп»…
— Вот увидишь.
Дальше Егор замолчал. Был он непривычно серьезен и сосредоточен. Через силу улыбнулся и сказал:
— Не обижайся, Люба, я помолчу. Ладно?
Люба тронула ладонью его руку.
— Молчи, молчи. Делай как знаешь, не спрашиваю.
— А что закричал… прости, — еще сказал Егор. — Я сам не люблю, когда кричат.
Егор добро разогнал самосвал. Дорога шла обочиной леса, под колеса попадали оголенные коренья, кочки, самосвал прыгал. Люба, когда ее подкидывало, хваталась за ручку дверцы. Егор смотрел вперед — рот плотно сжат, глаза чуть прищурены.
Просторная изба. Русская печь, лавки, сосновый пол, мытый, скобленый и снова мытый. Простой стол с крашеной столешницей. В красном углу — Николай-угодник.
Старушка Куделиха долго подслеповато присматривалась к Любе, к Егору… Егор был в темных очках.
— Чего же, сынок, глаза-то прикрыл? — спросила она. — Рази через их видать?
Егор на это неопределенно пожал плечами. Ничего не сказал.
— Вот мне велели, бабушка, разузнать все, — сказала Люба.
Куделиха села на лавочку, сложила сухие коричневые руки на переднике.
— Дак а чего узнавать-то? Мне плотют двадцать рублей… — Она снизу, просто посмотрела на Любу. — Чего же еще?
— А дети где ваши? У вас сколько было?
— Шестеро, милая, шестеро. Одна вот теперь со мной живет, Нюра, а трое в городах… Коля в Новосибирске на паровозе работает, Миша тоже там же, он дома строит, а Вера на Дальнем Востоке, замуж там вышла, военный муж-то. Фотокарточку недавно прислали — всей семьей, внучатки уж большенькие, двое: мальчик и девочка.
Старуха замолчала, отерла рот краешком передника, покивала маленькой птичьей головой, вздохнула. Она тоже умела уходить в мыслях далеко — и ушла, перестала замечать гостей. Потом очнулась, посмотрела на Любу, сказала — так, чтоб не молчать, а то неловко молчать, о ней же и заботятся:
— Вот… Живут. — И опять замолчала.
Егор сидел на стуле у порога. Он как-то окаменел на этом стуле, ни разу не шевельнулся, пока старуха говорила, смотрел на нее.
— А еще двое? — спросила Люба.
— А вот их-то… я и не знаю: живые они, сердешные душеньки, или нету их давно.
Старушка опять закивала сухой головой, хотела, видно, скрепиться и не заплакать, но слезы закапали ей на руки, и она поспешно вытерла глаза фартуком.
— Не знаю. В голод разошлись по миру… Теперь не знаю. Два сына ишо, два братца… Про этих не знаю.
Зависла в избе тяжелая тишина… Люба не могла придумать, что еще спрашивать, — ей было жалко бабушку. Она глянула на Егора… Тот сидел изваянием и все смотрел на Куделиху. И лицо его под очками тоже как-то вполне окаменело. Любе и вовсе не по себе стало.
— Ладно, бабушка… — Она вдруг забылась, что она из «райсобеса», подошла к старушке, села рядом, умело как-то — естественно, просто — обняла ее и приголубила. — Погоди-ка, милая, погоди — не плачь, не надо: глядишь, еще и найдутся. Надо же и поискать!
Старушка послушно вытерла слезы, еще покивала головой.
— Может, найдутся… Спасибо тебе. Сама-то не из крестьян? Простецкая-то.
— Из крестьян, откуда же. Поискать надо сынов-то…
Егор встал и вышел из избы.
Медленно прошел по сеням. Остановился около уличной двери, погладил косяк — гладкий, холодный. И прислонился лбом к этому косяку, и замер. Долго стоял так, сжимая рукой косяк, так что рука побелела. Господи, хоть бы еще уметь плакать в этой жизни — все немного легче было бы. Но ни слезинки же ни разу не выкатилось из его глаз, только каменели скулы и пальцы до отека сжимали что-нибудь, что оказывалось под рукой. И ничего больше, что помогло бы в тяжкую минуту: ни табак, ни водка — ничто, все противно. Откровенно болела душа, мучительно ныла, точно жгли ее там медленным огнем. И еще только твердил в уме, как молитву: «Ну, будет уж! Будет!»
Егор заслышал в избе шаги Любы, откачнулся от косяка, спустился с низкого крылечка. Скорым шагом пошел по ограде, оглядываясь на избу. Был он опять сосредоточен, задумчив. Походил вокруг машины, попинал баллоны… Снял очки, стал смотреть на избу.
Вышла Люба.
— Господи, до чего же жалко ее стало! — сказала она. — Прямо сердце заломило.
— Поехали, — велел Егор.
Развернулись… Егор последний раз глянул на избу и погнал машину.
Молчали. Люба думала о старухе, тоже взгрустнула.
Выехали за деревню.
Егор остановил машину, лег головой на руль и крепко зажмурил глаза.
— Чего, Егор? — испугалась Люба.
— Погоди… постоим… — осевшим голосом сказал Егор. — Тоже, знаешь… сердце заломило. Мать это, Люба. Моя мать.
Люба тихо ахнула:
— Да что же ты, Егор? Как же ты?..
— Не время, — почти зло сказал Егор. — Дай время… Скоро уж. Скоро.
— Да какое время, ты что! Развернемся!
— Рано! — крикнул Егор. — Дай хоть волосы отрастут… Хоть на человека похожим стану. — Егор включил скорость. — Я перевел ей деньги, — еще сказал он, — но боюсь, как бы она с ними в сельсовет не поперлась — от кого, спросит. Еще не возьмет. Прошу тебя, съезди завтра к ней опять и… скажи что-нибудь. Придумай что-нибудь. Мне пока… Не могу пока — сердце лопнет.