в грудь. — Ну чего мы шуршим, как пауки в банке? Ведь вы же знаете, как легко помирают?! Я не понимаю вас… — Егор прошелся по-за столом. — Не понимаю! Отказываюсь понимать! И себя тоже не понимаю, потому что каждую ночь вижу во сне ларьки и чемоданы. Все! Идите, воруйте сами… Я сяду на пенек и буду сидеть тридцать лет и три года. Я шучу. Мне жалко вас. И себя тоже жалко. Но если меня кто-нибудь другой пожалеет или сдуру полюбит, я… не знаю, мне будет тяжело и грустно. Мне хорошо, даже сердце болит — но страшно. Мне страшно! Вот штука-то… — неожиданно тихо и доверчиво закончил Егор. Помолчал, опустив голову, потом добро посмотрел на всех и велел: — Взяли в руки по бутылке шампанского… взяли, взяли! Взяли? Откручивайте, там проволочки такие есть, — стреляйте!
Все задвигались, заговорили… Под шум и одобрение захлопали бутылки.
— Наливайте быстрей, пока градус не вышел! — распорядился Егор.
— А-а, правда, — выходит! Давай стакан!.. Подай-ка стакан, кум! Скорей!
— Эх, язви тебя!.. Пролил маленько.
— Пролил?
— Пролил. Жалко — добро такое.
— Да, штука веселая. Гли-ка, прямо кипит, кипит! Как набродило. Видно, долго выдерживают.
— Да уж, конечно! Тут уж, конечно, стараются…
— Ух, а шипит-то!
— Милые мои! — с искренней нежностью и жалостью сказал Егор. — Я рад, что вы задвигались и заулыбались. Что одобряете мое шампанское. Я все больше и больше люблю вас!
На Егора стеснялись открыто смотреть — такую он порол чушь и бестолочь. Затихали, пока он говорил, смотрели на свои стаканы и фужеры.
— Выпили! — сказал Егор.
Выпили.
— С ходу — еще раз! Давай!
Опять задвигались и зашумели. Диковинный случился праздник — дармовой.
— Ух ты, все шипит и шипит!
— Но счас уже поменьше. Уже сила ушла.
— Да, какой-то неопределенный.
— А?
— На вид — вроде конской мочи, а вкус какой-то… неясный.
— А чего-то оно в горле останавливается… Ни у кого не останавливается?
— Да, распирает как-то.
— Ага! И в нос бьет! Пей — хорошо!
— А вот градус-то и распирает.
— Да какой тут, к черту, градус — квас. Это газ выходит, а не градус.
— Так, оставили шампанское! — велел Егор. — Взяли в руки коньяк.
— А мы куда торопимся-то?
— Я хочу, чтобы мы песню спели.
— Э-э, это мы сумеем!
— Взяли коньяк!
Взяли коньяк. Тут уж — что велят, то и делай.
— Налили по полстакана. Коньяк помногу сразу не пьют. И если сейчас кто-нибудь заявит, что пахнет клопами, — дам бутылкой по голове. Выпили!
Выпили.
— Песню! — велел Егор.
— Мы же не закусили еще…
— Начинается… — обиженно сказал Егор и сел. — Ну, ешьте, ешьте, все наесться никак не могут. Все бы ели, ели!..
Некоторые — совестливые — отложили вилки, смотрели с недоумением на Егора.
— Да ешьте, ешьте! Чего вы?..
— Ты бы и сам поел тоже, а то захмелеешь.
— Не захмелею. Ешьте.
— Ну, язви тебя-то! — громко возмутился один лысый мужик. — Что же ты, пригласил, а теперь попрекаешь? Я, например, не могу без закуси, я моментально под стол полезу. Мне же неинтересно так. И никому неинтересно, я думаю.
— Ну и ешьте!
А в это время в деревне мать с отцом допрашивали Любу. Ее, бедную, все допрашивали и допрашивали.
— Ну а чего же, военкомат на ночь-то не запирается, что ли? — хотела понять старуха.
Люба и сама терялась в догадках. И верилось ей, и не верилось с этим военкоматом. Но ведь она же сама говорила с Егором, сама слышала его голос, и какие он слова говорил… Она и теперь еще все разговаривала с ним мысленно. «Ну, Егор, с тобой не соскучишься. Что же у тебя на уме, парень?»
— Любк?
— Ну?
— Какой же военкомат? Все на ночь запирается, ты чо!
— Нет, наверно, если он говорит, что ночует там…
— Да он наговорит, только развесь уши.
— Я думаю так, — решил старик, — ему сказали: явиться завтра к восьми часам. Точь-в-точь — там люди военные. И он подумал, что лучше уж заночевать, чем утром опять переться туда.
— Да он же и говорит! — обрадовалась Люба, — Ночую, говорит, здесь на диване…
— Да все учериждения на ночь запираются! — стояла на своем старуха. — Вы чо? Как это его там одного на ночь оставют? А он возьмет да печать украдет…
— Ну, мама!..
И старик тоже скосоротился на такую глупость.
— На кой она ему черт нужна, печать?
— Да я к слову говорю! Сразу «мама»! Слова не дадут сказать.
Егор налаживал хор из «развратников».
— Мы с тобой будем заводить, — тормошил он лысого мужика, — а вы, как я махну, будете петь «бом-бом». Пошли:
Вечерний зво-он,
Вечерний зво-он…
Егор махнул, но группа «бом-бом» не поняла.
— Ну, чего вы?! Я же сказал: как махну, так «бом-бом».
— Дак ты махнул, а сам поешь…
— Наступай! Я от того и завыл, что вроде слышу, как на колокольне бьют. Тоска меня берет по родине… И я запел потихоньку. А вы свое: «бом-м, бом-м». Вы и знать не знаете, как я здесь тоскую, — это не ваше дело.
— Вроде в тюрьме человек сидит — тоскует, — подсказал Михайлыч. — Или в плену где-нибудь.
— В плену какие церкви? — возразили на это.
— Как же? У них же там тоже церкви есть. Не такие, конечно, но все одно — церква, с колоколом. Верно же, Георгий?
— Да пошли вы!.. Только болтать умеете, — вконец рассердился Егор. — Во-от начнут говорить! И говорят, и говорят… Чего вы так слова любите? Что за понос такой словесный?!
— Ну, давай. Ты не расстраивайся.
— Да как же не расстраиваться? Говоришь вам, а вы… Ну, пошли:
Вечерний зво-он,
Вечерний зво-он…
— Бо-м, бо-ом, бо-о-ом… — вразнобой «забили на колокольне», все спутали и погубили.
Егор махнул рукой и ушел в другую комнату. На пороге остановился и сказал безнадежно:
— Валяйте любую. Не обижайтесь, но я больше не могу с вами. Гуляйте. Можете свой родной «камыш» затянуть.
Группа «бом-бом», да все, кто тут был, растерянно помолчали… Но вина и всевозможной редкой закуски за столом было много, поэтому хоть и погоревали, но так, больше для очистки совести.
— Чего он?
— А вы уже тоже — «бом-бом» не могли спеть! — упрекнул всех Михайлыч. — Чего там петь-то!
— Да разнобой вышел…
— Это Кирилл вон… Куда зачастил?
— Кто зачастил? — оскорбился Кирилл. — Я пел нормально — как вроде в колокол бьют. Я же понимаю, что там не надо частить. Колокол, его еще раскачать надо.
— А кто зачастил?
— Да ладно, чего теперь? Давайте, правда, — он же велел гулять.
— Оно, конечно, того… вроде не заслужили, но с другой стороны, а если я не пою? Какого я хрена буду рот разевать, если у меня сроду голоса не было?
Егор, недовольный, полулежал на диване, когда вошел Михайлыч.
— Георгий, ты уж прости — не вышло у нас… с колоколами-то.
Егор помолчал… И капризно спросил:
— А почему они все такие некрасивые?
Михайлыч даже растерялся.
— Дак это… Георгий, красивые-то все — семейные, замужем. А я одиноких собрал, ты же сам велел.
Егор еще некоторое время сидел. И лицо его стало опять светлеть. Похоже, встрепенулась, вспомнилась в душе его какая-то радость.
— Могу.
— До Ясного. Я заплачу, сколько он хочет. Звони! — Егор встал, сбросил халат, надел пиджак и поправил галстук.
— А зачем в Ясное-то?
— У меня там друг. — И опять стал взволнованно ходить. — Душа у меня… наскипидаренная какая-то, Михайлыч. Заведет она меня куда-нибудь. Как волю почует, так места себе не могу найти. Звони, звони! Сколько ты собрал людей?
— Пятнадцать. С нами — семнадцать. А что?
— Вот тебе две сотни. Всем дать по червонцу, себе остальные. Не обмани! Я заеду узнаю.
— Да что ты, Георгий!..
И вот Георгий летел светлой лунной ночью по доброму большаку — в село, к Любе.
«Ну, что это, что это? — пытал себя Егор. — Что это я?» Беспокойство и волнение овладели им. Он уже забыл, когда он так волновался из-за юбки.
— Ну, как там… насчет семейной жизни? — спросил он таксиста. — Что пишут новенького?
— Где пишут? — не понял тот.
— Да вообще — в книгах…
— В книгах-то понапишут, — недовольно сказал таксист. — В книгах все хорошо.
— А в жизни?
— А в жизни… Что, сам не знаешь, как в жизни?
— Плохо, да?
— Кому как.
— Ну, тебе, например?
Таксист пожал плечами — очень похоже, как тот парень который продал Егору магнитофон.
— Да что вы все какие-то!.. Ну, братцы, не понимаю вас. Чего вы такие кислые-то все? — изумился Егор.
— А чего мне тут — хихикать с тобой? Ублажать, что ли, тебя?
— Да где уж ублажать! Ублажать — это ты свою бабу ублажай. И то ведь — суметь еще надо. А то полезешь к ней, а она скажет: «Отойди, от тебя козлом пахнет».
Таксист засмеялся.
— Что, тебе говорили так?
— Нет, я сам не люблю, когда козлом пахнет. Давай-ка маленько опустим стекло.
Таксист глянул на Егора, но смолчал.
А Егор опять вернулся к своим мыслям, которые он никак не мог собрать воедино, — все в голове спуталось из-за этой Любы.
Подъехали к большому темному дому. Егор отпустил машину. И вдруг оробел. Стоял с бутылками коньяка у ворот и не знал, что делать. Обошел дом, зашел в другие ворота — в ограду Петра, поднялся на крыльцо, постучал ногой в дверь. Долго было тихо, потом скрипнула избяная дверь, легко — босиком — прошли по сеням, и голос Петра спросил:
— Кто там?
— Я, Петро. Георгий, Жоржик…
Дверь открылась.
— Ты чего? — удивился Петро. — Выгнали, что ли?
— Да нет… Не хочу будить. Ты когда-нибудь «Рэми-Мартин» пил?
Петро долго молчал, всматривался в лицо Егора.
— Чего?
— «Рэми-Мартин». Двадцать рублей бутылка. Пойдем врежем в бане?
— Пошто в бане-то?
— Да пойдем на кухне сядем…
— Не надо! Не буди никого.
— Ну, дай я хоть обуюсь… Да закусить вынесу чего-нибудь.
— Не надо! У меня полные карманы шоколада, я весь уже провонял им, как студентка.
В бане, в тесном черном мире, лежало на полу — от окошечка — пятно света. И зажгли еще фонарь, сели к окошечку.
— Чего домой-то не пошел? — не понимал Петро.
— Не знаю. Видишь, Петро… — заговорил было Егор, но и замолк. Открыл бутылку, поставил на подоконник. — Видишь — коньяк. Двадцать рублей, гад! Это