скоро, вытирая слезы концом платка. Неистребимо жила в ней вера в добрых людей, которые помогут. Эти — ладно — эти за своего обиделись, а те — подальше которые — те помогут. Неужели же не помогут? Она все им расскажет помогут. Странно, мать ни разу не подумала о сыне, что он совершил преступление, она знала одно: с сыном случилась большая беда. И кто же будет вызволять его из беды, если не мать? Кто? Господи, да она пешком пойдет в эти краевые организации, она будет день и ночь идти и идти… Найдет она этих добрых людей.
— Ну? — спросил ее начальник милиции.
— Велел в краевые организации ехать, — слукавила мать, — А вот — на свиданку. — Она подала бумажку.
Начальник был несколько удивлен, хоть тоже старался не показать этого. Прочитал записку… Мать заметила, что он несколько удивлен. И подумала: «А-а». Ей стало маленько полегче.
— Проводи, Мельников.
Мать думала, что идти надо будет далеко, долго, что будут открываться железные двери — сына она увидит за решеткой, и будет с ним разговаривать снизу, поднимаясь на цыпочки… А сын ее сидел тут же, внизу, в подвале. Там, в коридоре, стриженые мужики играли в домино… Уставились на мать и на милиционера. Витьки среди них не было.
— Что, мать, — спросил один мордастый, — тоже пятнадцать суток схлопотала?
Засмеялись.
Милиционер подвел мать к камере, которых по коридору было три или четыре, открыл дверь…
Витька был один, а камера большая и нары широкие. Он лежал на нарах… Когда вошел милиционер, он не поднялся, но, увидев за ним мать, вскочил.
— Десять минут на разговоры, — предупредил длинный, И вышел.
Мать присела на нары, поспешно вытерла слезы платком.
— Гляди-ка — под землей, а сухо, тепло, — сказала она.
Витька молчал, сцепив на коленях руки. Смотрел на дверь. Он осунулся за ночь, оброс — сразу как-то, как нарочно. На него больно было смотреть. Его мелко трясло, он напрягался, чтоб мать не заметила хоть этой тряски.
— Деньги-то, видно, украли? — спросила мать.
— Украли.
— Ну и бог бы уж с имя, с деньгами, зачем было драку из-за них затевать? Не они нас наживают — мы их.
Никому бы ни при каких обстоятельствах не рассказал Витька, как его обокрали, — стыдно. Две шлюхи… Мучительно стыдно! И еще — жалко мать. Он знал, что она придет к нему, пробьется через все законы, ждал этого и страшился.
У матери в эту минуту было на душе другое: она вдруг совсем перестала понимать, что есть на свете милиция, прокурор, суд, тюрьма… Рядом сидел ее ребенок, виноватый, беспомощный… И кто же может сейчас отнять его у нее, когда она — только она, никто больше нужна ему?
— Не знаешь, сильно я его?..
— Да нет, плашмя попало… Но лежит, не поднимается.
— Экспертизу, конечно, сделали… Бюллетень возьмет… — Витька посмотрел на мать. — Лет семь заделают.
— Батюшки-святы!.. — Сердце у матери упало. — Что же уж так много-то?
— Семь лет!.. — Витька вскочил с нар, заходил по камере. — Все прахом! Все, вся жизнь кувырком!
Мать мудрым сердцем своим поняла, какое отчаяние гнетет душу ее ребенка…
— Тебя как вроде уж осудили! — сказала она с укором, — Сразу уж жизнь кувырком.
— А чего тут ждать? Все известно…
— Гляди-ка, все уж известно! Ты бы хоть сперва спросил: где я была, чего достигла?..
— Где была? — Витька остановился.
— У прокурора была…
— Ну? И он что?
— Да вот и спроси сперва: чего он? А то сразу — кувырком! Какие-то слабые вы… Ишо ничем ничего, а уж… мысли бог знает какие.
— А то… Пусть, говорит, пока не переживает, пусть всякие мысли выкинет из головы… Мы, дескать, сами тут сделать ничего не можем, потому что не имеем права, а ты, мол, не теряй время, а садись и езжай в краевые организации. Нам, мол, оттуда прикажут, мы волей-неволей его отпустим, Тада, говорит, нам и перед своими совестно не будет: хотели, мол, осудить, но не могли. Они уж все обдумали тут. Мне, говорит, самому его жалко… Но мы, говорит, люди маленькие. Езжай, мол, в краевые организации, там все обскажи подробно… У тебя сколь денег-то было?
— Полторы сотни.
— Батюшки-святы! Нагрели руки…
В дверь заглянул длинный милиционер:
— Кончайте.
— Счас, счас, — заторопилась мать. — Мы уж все обговорили… Счас я, значит, доеду до дому, Мишка Бычков напишет на тебя карахтеристику… Хорошую, говорит, напишу.
— Там… это… у меня в чемодане грамоты всякие лежат со службы… возьми на всякий случай…
— Какие грамоты?
— Ну, там увидишь. Может, поможет.
— Возьму. Потом схожу в контору-тоже возьму карахтеристику… С голыми руками не поеду. Может, холст-то продать уж, у меня Сергеевна хотела взять?
— Зачем?
— Да взять бы деньжонок-то с собой — может, кого задобрить придется?
— Не надо, хуже только наделаешь.
— Ну, погляжу там.
В дверь опять заглянул милиционер:
— Время.
— Пошла, пошла, — опять заторопилась мать. А когда дверь закрылась, вынула изза пазухи печенюжку и яйцо. — На-ка поешь… Да шибко-то не задумывайся — не кувырком ишо. Помогут добрые люди. Большие-то начальники — они лучше, не боятся. Эти боятся, а тем некого бояться сами себе хозяева. А дойти до них я дойду. А ты скрепись и думай про чего-нибудь — про Верку хоть… Верка-то шибко закручинилась тоже. Даве забежала, а она уж слыхала…
— Ну?
— Горюет.
У Витьки в груди не потеплело оттого, что невеста горюет. Как-то так, не потеплело.
— А ишо вот чего… — Мать зашептала: — Возьми да в уме помолись. Ничего, ты — крещеный. Со всех сторон будем заходить. А я пораньше из дому-то выеду — до поезда — да забегу свечечку Николе-угоднику поставлю, попрошу тоже его. Ничего, смилоставются. Похоронку от отца возьму…
— Ты братьям-то… это… пока уж не сообщай.
— Не буду, не буду. Только лишний раз душу растревожут. Ты, главное, не задумывайся, что все теперь кувырком. А если уж дадут, так год какой-нибудь — для отвода глаз. Не семь же лет! А кому год дают, смотришь — они через полгода выходют, Хорошо там поработают, их раньше выпускают. А может, и года не дадут. Милиционер вошел в камеру и больше уже не выходил.
— Пошла. — Мать встала с нар, повернулась спиной к милиционеру, мелко перекрестила сына и одними губами прошептала:
— Спаси тебя Христос.
И вышла из камеры… И шла по коридору, и опять ничего не видела от слез. Жалко сына Витьку, ох, жалко. Когда они хворают, дети, тоже очень их жалко, но тут какая-то особая жалость — когда вот так, тут просишь людей, чтоб помогли, а они отворачиваются, в глаза не смотрят. И временами жутко становится… Но мать — действовала, Мыслями она была уже в деревне, прикидывала, кого ей надо успеть охватить до отъезда, какие бумаги взять. И та неистребимая вера, что добрые люди помогут ей, вела ее и вела, мать нигде не мешкала, не останавливалась, чтоб наплакаться вволю, тоже прийти в отчаяние, — это гибель, она знала. Она — действовала.
Часу в третьем пополудни мать выехала опять из деревни — в краевые организации. «Господи, помоги, батюшка, — твердила она в уме беспрерывно. — Не допусти сына до худых мыслей, образумь его. Он маленько заполошный — как бы не сделал чего над собой».
Поздно вечером она села в поезд и поехала.
«Ничего, добрые люди помогут».
Она верила, помогут.
Письмо любимой
В пятнадцать лет я писал свое первое любовное письмо. Невероятное письмо. Голова у меня шла кругом, в жар кидало, когда писал, но — писал.
Как я влюбился.
Она была приезжая — это поразило мое воображение. Все сразу полюбилось мне в этой девочке: глаза, косы, походка… Нравилось, что она тихая, что учится в школе (я там уже не учился), что она — комсомолка. А когда у них там, в школе, один парень пытался из-за нее отравиться (потом говорили, только попугал), я совсем голову потерял.
Не помню теперь, как случилось, что я пошел провожать ее из клуба.
Помню, была весна… Я даже и не выламывался, молчал. Сердце в груди ворочалось, как картофелина в кипятке. Не верилось, что я иду с Марией (так ее все называли — Мария, и это тоже мне ужасно нравилось!), изумлялся своей смелости, страшился, что она передумает и скажет: «Не надо меня провожать», и уйдет одна. И мучился — господи, как мучился! — что молчу. Молчу, как проклятый. Ни одного слова не могу из себя выдавить. А ведь умел и приврать при случае, и…
На прощанье только прижал Марию покрепче к груди и скорей-скорей домой, как на крыльях полетел. «Ну, гадство! — думал, — теперь вы меня не возьмете!» Сильный был в ту ночь, добрый, всех любил… И себя тоже. Когда кого-нибудь любишь, то и себя заодно любишь.
Потом я дня три не видел Марию, она не ходила в клуб. «Ничего, — думал, — я за это время пока осмелею». Успел подраться с одним дураковатым парнем.
— Провожал Марию? — спросил он.
— Ну.
— Гну! Хватит. Теперь я буду.
Колун парень, ухмылка такая противная… Но здоровый. Я умел «брать на калган» — головой бить. Пока он махал своими граблями, я его пару раз «взял на калган», он отстал.
А Марии — нет (Потом узнали, что отец не стал пускать ее на улицу). А я думал, что ни капли ей не понравился, и она не хочет видеть меня, молчуна. Или — тоже возможно — опасается: выйдет, а я ей всыплю, за то, что не хочет со мной дружить. Так делали у нас: не хочет девка дружить с парнем и бегает от него задами и переулками, пока не сыщется заступник.
И вот тогда-то и сел я за письмо.
«Слушай, Мария, — писал я, — ты что, с этим Иванов П. начала дружить? Ты с ума сошла! Ты же не знаешь этого парня — он надсмеется над тобой и бросит. Его надо опасаться, как огня, потому что он уже испорченный. А ты девочка нежная. А у него отец родной — враг народа, и он сам на ножах ходит. Так что смотри. Мой тебе совет: заведи себе хорошего мальчика, скромного, будете вместе ходить в школу и одновременно дружить. А этого дурака ты даже из головы, выкинь — он опасный. Почему он бросил школу? Думаешь, правда, по бедности? А ху-ху не хо-хо? Он побывал в городе, снюхался