завертело… Потом он вылетел из вихря и пошел с припевом:
Как за речкой-речею
Целовал не знаю чью.
Думал, в кофте розовой,
А это пень березовый.
Пашка хорошо пел – не кривлялся. Секрет сдержанности был знаком ему. Для начала огорошил всех, потом пошел работать спокойно, с чувством. Смотреть на него было приятно.
Частушек он знал много:
Я матанечку свою
Работать не заставлю,
В Маньчжурию поеду —
Дома не оставлю.
Ловко получалось у Пашки: поет – не пляшет, а только шевелит плечами, кончил петь – замелькали быстрые ноги… Ухватистый, дерзкий.
С крыши капали капели, —
С крыши – целая вода, —
Под конец Пашка завернул такую частушку, что девки шарахнулись в сторону, а мужики одобрительно загоготали.
Стали судить, кто переплясал. Трудное это дело… Пришлые доказывали, что Мишка; Поповы, Байкаловы, Колокольниковы и особенно Яша Горячий отстаивали своего.
– А что Мишка?! Что ваш Мишка?! – кричал Яша, налезая на кого-то распахнутой грудью (его за то и прозвали Горячим, что зиму и лето рубаха его была расстегнута чуть не до пупа). – Что Мишка? Потоптался, как бык, на кругу – и все! Так я сам умею.
– Спробуй! Чего зря вякать-то, ты спробуй!
В другом месте уже легонько поталкивали друг друга.
– Тетеря! Иди своей бабушке докажи!…
– Ты не толкайся! Ты не толкайся! А то как толкану…
– По уху его, Яша, чтоб колокольный звон пошел!
– Ну-ка, ну-ка… Что ты рубаху рвешь?… Ромка, подержи балалайку…
Могла завязаться нешуточная потасовка, но вмешался Федя Байкалов.
– Э-э!… Брысь! Кто тут?! – он легко раскидал в разные стороны не в меру ретивых поклонников искусства, и те успокоились.
– Да обои они, черти, здорово пляшут! – воскликнул кто-то.
Это приветствовали смехом. Уладилось. Снова началась пляска как ни в чем не бывало.
Опять тренькала балалайка. Плясали девки. Парами, с припевом, сменяя друг друга.
Кузьма вздрогнул, когда во второй паре увидел Клавдю.
Клавдя плясала, вольно раскинув руки, ладонями кверху, – очень красиво. Ноги мелькали, выстукивая частую дробь. Голова гордо и смело откинута – огневая, броская.
«Молодец! – похвалил Кузьма. – Моя жена!»
Кабы знала-перезнала,
Подсобила бы свекровушке
Капусту поливать,
– спела Клавдя и обожгла мужа влюбленным взглядом.
Некоторые оглянулись на Кузьму.
«Это она зря», – смущенно подумал Кузьма, незаметно отступая назад. Ушел в балаган и оттуда стал слушать песни и перепляс. «Здорово дают… Молодцы. Но драка, оказывается, может завариться очень даже просто».
Разошлись поздно.
Кузьма нашел в одном из балаганов Федю, прилег рядом. Хотелось поговорить.
– Здорово ты их давеча! – негромко, с восхищением сказал Кузьма, трогая сквозь рубашку железные бицепсы Феди. – Одного не понимаю, Федор: как они могли тебя тогда избить? Макар-то…
Федя пошевелился, кашлянул в ладонь. Тихо сказал:
– Ничего. Что меня побили, это полбеды. Хуже будет, когда я побью.
– Найдем мы их, Федор, – не то спросил, не то утвердительно сказал Кузьма.
– Найдем, – просто сказал Федя.
– Федор, ты в партизанах был?
– Маленько побыл. Баклань-то не задела гражданская. Человек пятнадцать нас уходило из деревни – к Страхову. Шестерых оставили. А один наш в братской могиле лежит на тракте – сродственник Яши Горячего.
– А Яша тоже был?
– Был, ага. Яшка удалой мужик.
– А ты убивал, Федор?
Федор долго не отвечал.
– Приходилось, Кузьма. Там – кто кого.
– Больно тебе было? – тихонько спросил Кузьма. – Когда Макар-то…
– Больно, – признался Федя. – Когда бороду жгли… шибко больно.
– А сейчас не болит?
– Не… Потрогай, – Федя нащупал руку Кузьмы и поднес ее к своей бороде. – Еще гуще стала… чуешь?
– Ага. Как проволочная.
– Ххэ!…
Опять замолчали.
Кузьма, засыпая, невнятно сказал:
– Спокойной ночи, Федор. Знаешь… я как в яму начал проваливаться.
– Спи. Тут воздух вольный. Хорошо.
Мир мягко сомкнулся над Кузьмой.
В последующие дни продолжали косить. А часть людей ворошили подсохшее сено – переворачивали ряды на другую сторону. Копнили.
Кузьма втянулся в работу и теперь уставал не так.
– 31 —
По вечерам плясали, пели песни. Старые люди рассказывали диковинные истории про колдунов, домовых, суседок и другую нечистую силу. Сидели и слушали разинув рот.
Кузьма узнал за эти дни много всякой всячины. Что в нечистого можно стрелять только медной пуговицей – другое не берет. Что клад, который никому не завещали, будет мучать седьмое колено того, кто этот клад зарывал. Одного мужика замучил. Пойдет в поле – прямо из земли вырастает рука и машет ему: иди, мол. Или: захочет переплыть реку, глядь, а с его лодкой стоит другая – из золота: все тот же клад в руки просится. А возьмешь его – примешь грех на душу. Вот и гадай тут: возьмешь – грехи замучают, не возьмешь – клад замучает, потому что ему в земле нельзя, ему к людям надо.
…Одного старика долго просили рассказать о том, как его когда-то – давно-давно – увозили черти.
Этого старичка Кузьма видел несколько раз в деревне – невысокий, плотный, с белой опрятной головой и неожиданно молодыми и умными глазами. Звали его Никон Дегтярев. Их было двое таких на покосе. Второй, еще более древний, – сгорбленный, зеленолицый старик с реденькой серой бородкой. Про его бороду парни говорили: «Три волосинки, и все густые». Звали его очень странно – дед Махор. Деды были приятелями. Дед Махор следил за лошадьми и починял сбрую, Никон отбивал литовки и ремонтировал грабли и вилы.
Долго просили Никона рассказать, как его увозили черти. Он согласился.
Придвинулся к огоньку раскурил «ножку» – папиросу-косушку – и начал…
– Ну, значит… было это, дай бог памяти, годе во втором, не то в третьем – до японской ишо. Загулял я как-то – рождество было. День гуляю, два гуляю… На третий, однако, пришел домой. Стал разболакаться-то, да подумай – как подтолкнул кто: дай-ка, думаю, я еще к куму Варламу схожу. Кума Варлама вы не помните. Вон Махор помнит. Богатырь был. Как рявкнет, бывало, на одном конце деревни – на другом уши затыкай. Дэ-э… Вышел я. А уж под вечер. На дворе мороз с пылью.
Только я из ворот – а по переулку летит пара с бубенцами. Снег веется. Чуток с ног не сшибли: тррр! «Эй! – кричат. – Кум! Мы за тобой. Падай в кошевку!». Кумовья оказались: кум Макар Вдовин и кум Варлам. Мне того и надо – пал в кошеву. Подстегнули они коней и понесли. Дэ-э… Ну, сижу я в кошеве и света белого не вижу – до того ходко едем. А кумовья знай понужают да посвистывают. «Куда, – говорю, – едем-то?». Кумовья только засмеялись. И тут, – видно, и на их, окаянных, сила есть, – только захотел же я курить. Так захотел – сердце заходится. Ну, свернул папироску, стал прикуривать. Чиркаю спичками-то. Одну испортил, другую, третью – с десяток извел, ни одной не зажег. Ну и подумай про себя: «Господи, да что же я прикурить-то никак не могу?». Только так подумал – кумовьев моих как век не было рядом. И сижу я не в кошеве, а на снегу. Вокруг – ни души. Темень – глаз выколи. Тут я струсил. Хмель из головы сразу вылетел. Сижу, как огурчик. Главное – не пойму: что со мной делается? А тут еще поземка начинается, дергает низом: к бурану дело. Что делать? И слышу – далеко-далеко звенят колокольчики: динь-динь, динь-динь…
Похоже, ямщики с грузом.
Закричал я что было силы: «Не дайте душе сгинуть!». Кричу, а колокольчики все – динь-динь, динь-динь…
Я еще громче: «Карау-ул! Погибаю, люди добрые!». Слышу – смолкли колокольчики. Я – кричать. Через немного времени замаячили в темноте двое. На вершнах. Кричат: «Где ты там? Шуми – на голос едем». – «Здесь, – говорю, – ребяты. Вот он я!».
Остановились саженях в пяти. «Кто такой?» – спрашивают. «Христианин, – говорю, – вот – крещусь. Плотник из Баклани, такой-то. Слыхали, может?». Один узнал, – ямщик, ночевал у меня раза два. «Как попал сюда?» – «А сам, – говорю, – не знаю».
Когда вышли на тракт, тут только узнал я, где нахожусь: верстах в семи от деревни.
Ну, сел я на воз-то и все не верю, что домой еду, – перепужался. Рассказал ямщикам, а те только засмеялись. «Ты сам-то, – говорят, – понимаешь, какие это кумовья были?»
Никон помолчал, погасил окурок, сплюнул в костер и закончил:
– Такая была история.
Все сразу заговорили. История понравилась.
Кто– то вспомнил подобную же:
– А я вот слыхал… тоже увезли одного… но только того – на болото. Тоже, говорит, пир горой шел, а потом закричал петух, и никого не стало. А он на кочке сидит…
И оттого, что такие истории, оказывается, уже бывали и что много похожего в них, рассказ Никона казался убедительным.
– Бывает, бывает… Чего только не бывает на белом свете.
– Окаянные, чо им нужно?
– Надо же – завезти человека вон куда и бросить!
Еще рассказывали про перевертушек… Про какую-то знаменитую колдунью…
Костер потрескивал, выхватывал из тьмы трепетный, слабый круг света. А дальше, выше, кругом – огромная ночь. Теплая, мягкая, гибельная. Беспокойно в такую ночь, без причины радостно. И совсем не страшно, что Земля, эта маленькая крошечка, летит куда-то – в бездонное, непостижимое, в мрак и пустоту. Здесь, на Земле, ворочается, кипит, стонет, кричит Жизнь.
Зовут неутомимые перепела. Шуршат в траве змеи. Тихо исходят соком молодые березки.
– 32 —
Следующий день начался для Кузьмы необычно.
Он копнил с бабами.
Работал в паре с Клавдей. У той все получалось как-то очень аккуратно. Воткнет вилы в пласт сена, навалится на них всем телом, упрет черенок в землю – раз! – пласт перевалился.
Кузьма тоже хотел так: глубоко загнал вилы, навалился на них… – черенок хрястнул.
Клавдя долго смеялась над ним.
Кузьма пошел к стану сменить вилы.
У крайнего балагана, на дышле, под которым была подставлена дута, висела зыбка с ребенком. Мать ребенка, соседка Кузьмы в деревне, не захотела отстать от других, поехала на покос с грудным. Днем за ним присматривали старики – Махор и Никон. Она только кормить приходила.
Сейчас их не было – ни того, ни другого.
Еще издали увидел Кузьма что-то черное на груди у ребенка, встревожился, прибавил шагу… И похолодел: змея. Она зашевелилась, гибко и медленно поднялась над краем зыбки. Как завороженные смотрели друг на друга человек и змея. Поразили Кузьму глаза ее – маленькие, острые, неподвижные, как две черные гадкие капельки.
То, что он сделал в следующее мгновение, было опасно не столько для него, сколько для ребенка: можно было не успеть подскочить.
Об этом Кузьма не подумал. Подскочил к зыбке, схватил змею, кажется, прямо за