отец-то?
– Ничего.
– Заходи. У меня там ишо один бакланский гостит.
– Кто? – Егор невольно попятился от двери.
– Гринька Малюгин.
У Егора отлегло от сердца – он подумал почему-то, что его ждет Кузьма.
Старик заметил растерянность Егора.
Гринька проснулся и ждал гостя, ничуть не встревожившись, даже с кровати не поднялся. В избушке был полумрак.
– Боженька человека живого послал? – спросил он старика, с любопытством разглядывая Егора. – Кто такой?
– Ты сам говоришь, человек.
– Нет, может, ты купец – тогда твоя жизнь конченая. А может, ты от властей посланный – тогда поворачивай оглобли, нам не о чем толковать. А может, ты добрый молодец – тогда мы с тобой выпьем, – Гринька, видно, намолчался в тайге, разглагольствовал с удовольствием.
Егор много слышал о Гринькиных похождениях, поэтому сам тоже с интересом рассматривал его. Он видел Гриньку, когда того водили по деревне за конокрадство, но тогда Гринька был не такой, и Егор, пожалуй, не узнал бы его, встреться он где-нибудь один на один с ним.
– Я проездом тут. В горы еду.
– В горы едет, – с дурашливой многозначительностью пересказал Гринька старику слова Егора. – А зачем, спрашивается? Коня прогулять? Или, может, тяпнул кого-нибудь по темечку? – тогда надо в горы.
Егору стало нехорошо от Гринькиных шуток, он нахмурился и, ничего не сказав, полез в карман за табаком.
– Не глянутся мои слова, – заметил Гринька старику. – А?
– Твои слова редко кому поглянутся, – сказал старик. – Он ведь земляк твой, из Баклани.
Гринька враз утратил беспечность, впился в Егора маленькими жуткими глазами.
– Нет, не помню, – сказал он. – Чей?
– Любавин.
– А-а… – Гринька опять лег, закинул руки за голову, долго молчал. – Помнишь, меня водили за коней Беспаловых.
– Помню.
– Я тоже помню. Я всех тогда запомнил. Любавиных не было. Правильно?
– Где не было?
– Бил кто-нибудь из Любавиных меня?
– Нет.
– Правильно. Давай, Кузьмич, медовухи. Мне что-то тоскливо сделалось.
– Давай-ка лучше поспим маленько, – сказал старик. – Да и парень умаялся с дороги, пусть отдохнет. А потом выпьем, этого добра не жалко.
– Согласный, – сказал Гринька. – А ты?
Егор усмехнулся:
– Я тоже.
Ему постелили на полу. Старик полез на печку.
Егор с удовольствием вытянул натруженные за ночь ноги, зевнул.
В два маленьких оконца вливался ранний свет. Постепенно в избушке все четче обозначались отдельные предметы: печь с большим, неуклюжим чувалом и с непомерно широким устьем, кадка в углу, куль с мукой, старенькое ружьишко на стене, волосяные маски от пчел, пучки сухих трав… Откуда-то – Егор не понимал откуда – потягивало свежим воздухом. На стене, над дверью, шевелились слабенькие тени – под окном стояла березка, и ее чуть трогал утренний ветерок.
Егор заснул незаметно, но и во сне все от кого-то убегал, а ноги плохо слушались, и сердце замирало от страха. Потом – не то приснилось, не то почудилось: как будто он так и лежит на полу в избушке. На печке спит старик Малышев, на кровати – Гринька. Вот Гринька полежал-полежал, зевнул и сел.
– Не спится.
– Мне тоже, – сказал Егор. – Ты Макара, брата, не знал?
– Знал, как же! Он атаманил в одной шайке.
– Так вот – убили Макара.
– Да ну?! Кто? – Гринька опять, как давеча, уставился на Егора страшными глазами.
– Уполномоченный у нас… Кузьмой зовут. На Клашке Колокольниковой женатый.
– Так чего же ты ушел из деревни?
– Я все равно его убью. Он тоже недолго погуляет. Примешь меня в свою шайку?
– Конечно. Ты Маньку-то любил свою?
Егор помедлил с ответом.
– А ты откуда знаешь про… Откуда ты все знаешь?
– Знаю, добрый молодец! – сказал Гринька и захохотал. – Я все знаю.
– Любил. Мне теперь тоскливо без нее.
– Ничего, не тоскуй. Сейчас выпьем. Правильно сделал, что убил.
– Кого?
– Уполномоченных-то.
– Я говорю: без Маньки мне теперь тоскливо будет.
– Я же не хотел ее убивать. Я только ударить хотел, а получилось…
– А Яшу Горячего тоже ты убил?
– Нет.
– Ты мне не ври, добрый молодец! – Гринька опять громко захохотал, а глаза смотрели пронзительно. – Я ведь все знаю. И ты мне никогда не ври. А то я тебе самому сейчас голову отверну!
Гринька встал и начал кривляться над Егором, и все хохотал оглушительно… Егор всмотрелся лучше и увидел, что у Гриньки нет лица. А Гринька подходил все ближе к нему и все хохотал и кривлялся… Егор проснулся от ужаса, охватившего его.
…Гринька, скорчившись в кровати, надсадно кашлял. Егор пошевелился, Гринька повернулся к нему.
– Вот, брат, до чего… – прохрипел он. – Всю душу выворачивает.
– Простыл?
– Простыл… Кузьмич! А Кузьмич!
Старик на печке поднял голову.
– Чего?
– Хватит спать! Давай медовухи.
Малышев протяжно зевнул и полез с печки.
– До чего утренний сон хороший!
– Ты как жених спишь, – упрекнул его Гринька.
– А чего ж? Я людей не убивал – душа не болит, – непонятно, к чему он сказал это. То ли недоспал – обозлился на Гриньку; то ли из ума стал выживать, забывает, с кем и о чем не следует говорить. Скорей всего не подумал и брякнул.
Гринька внимательно посмотрел на старика.
– Ты к чему это?
– Да так… присказка такая есть.
Гринька промолчал.
У Егора совсем пропал сон.
Было уже светло.
Позавтракали.
Егор напоил коня из колодца, спутал и пустил около ограды. Взял у старика драный тулупишко и полез на вышку. От выпитой медовухи голова отяжелела, и сон снова обуял Егора.
На вышке было хорошо – тепло. Сквозь многочисленные щели крыши глазело солнце. Пахло пылью и старой кожаной сбруей. На карнизе дрались воробьи.
– 18 —
Кузьма вернулся домой через неделю. Похудел, оброс смешной рыжей бороденкой.
Домашние встретили его гробовым молчанием. Даже Николай не нашелся, что сказать сразу.
Кузьма разделся, ополоснул в сенях лицо. Когда вошел с мокрым лицом, Клавдя молча подала ему полотенце.
– Баню можно истопить? – спросил Кузьма, ни к кому в особенности не обращаясь.
– Баню надо, – поддержал Николай.
– Истопим, – сказала Клавдя.
Кузьма прошел в горницу и стал раздеваться – хотел спать лечь.
Вошел Николай, плотно прикрыл за собой дверь.
– Ну как? – участливо спросил он.
– Нет… Ушел.
– Ушел, – Николай сел на краешек кровати, глядя на Кузьму с отеческой неподдельной заботой. – Его теперь в горах надо искать.
– Где?
– В тайге, в горах. Там знакомство у Емельяна…
– Посоветоваться надо с председателем.
– Председателем-то счас другой. Пьяных Павел…
– Я слышал. Он ваш, кажется, бакланский?
– Наш, ага. Сейчас только нету у него тут никого. Мать была, в позапрошлом году схоронили. А он, как в армию тогда взяли, в тринадцатом, однако, так его с тех пор не было. Никто не знал, иде он. А когда выбирали, рассказал: воевал сперва в империалистической, а потом за советскую власть. Барона тут какого-то гоняли… А счас потянуло, видно, на родину…
– Дык вить… как скажешь? Его толком-то никто не знает. Ушел молодым ишо… В парнях вроде не выделялся, жили бедновато. Отца в японскую убило, а мать – чего она? А он – малолеток, незаметный… Хороший, говорят. Лизара нашего попер от себя, – Николай усмехнулся, качнул головой. – Третьего дня приходит пьяный. «Выгнали», – говорит. Давно пора…
Председателя в сельсовете не было. Сказали, в школе.
Кузьма пошел в школу.
Дороги подсохли, затвердели. Под плетнями зазеленела молодая крапива. Мирно и тепло в деревне, попахивает дымком и свежевыпеченным хлебом… Опять была весна. Надо бы радоваться, наверно, а на душе неспокойно. Тяжело, что Марьи нет. Невыносимо тяжело и больно, что виноват в этом он. Как страшно и просто все вышло!
Захотелось очень поговорить с Платонычем. И он стал сочинять ему письмо (он иногда матери тоже «писал» письма).
«Дядя Вася!
У нас опять весна. Много всякого случилось без тебя – Марью убили, Яшу… Мне сейчас трудно. Жалко Марью, сердце каменеет… С семьей у меня тоже вышло как-то не так. Но школа твоя уже достраивается, скоро совсем достроим. Хорошая получилась школа. Ребятишки учиться будут, скакать, дурачиться, и ты будешь как будто с ними. Я теперь понял, что так и надо: все время быть с людьми, даже если в землю зароют. А с Марьей-то – я виноват. Не могу людям в глаза глядеть, дядя Вася. Хоть рядом с тобой ложись… Сергея Федорыча еще не видел и не знаю, как покажусь. Плохо!»
– 19 —
Председатель ругался с плотниками. Втолковывал, какие вязать рамы, чтоб больше было света. Даже показывал – чертил угольком на доске. Плотники таких никогда не вязали, упрямились. Уверяли, что и так хватит света.
– Куда его шибко много-то?
– Так дети же! – кричал председатель. – Черти вы такие! Дети учиться-то будут! Им писать надо, задачки решать… Наши же дети?!
Плотники, нахмурив лбы, стали совещаться между собой.
Кузьма окликнул председателя. Тот повернулся, и Кузьма узнал его: один из тех, кто тогда приезжал на заготовку хлеба, невысокий, плотный, с крепким подбородком. Улыбнулся Кузьме.
– Здорово! Что ж долго не заходишь?
– Я заходил – ты в уезде был. А эти дни…
– Слышал, – председатель посерьезнел. – Никаких следов?
– Нет. В горы ушел.
– Ждать не будет, конечно. Ну, давай знакомиться: Павел Николаевич. Тебя – Кузьма?
– Я помню – приезжали…
– Отойдем-ка в сторонку, поговорим.
Походка у Павла Николаича упружистая, и весь он как литой. Шея короткая, мощная. Идет чуть вразвалку, крепко чувствует под ногой землю.
Вышли из школы, сели на бревно.
– То, что ты милиционер, это хорошо. Что молод, это малость похуже, но дело поправимое. А?
– Думаю…
– Я тоже так думаю. Надо, Кузьма, начинать работать. Ты тут, прости меня, конечно, ни хрена пока не сделал, – Павел Николаич посмотрел своим твердым, открытым взглядом на Кузьму. Тот невольно почувствовал правоту его слов, не захотелось даже ничего говорить в свое оправдание. – Деревня глухая, я понимаю, но дела это не меняет, как ты сам понимаешь.
– Понимаю.
– У тебя как с семьей-то? – вдруг спросил Павел Николаич.
– Что с семьей?
– Ну… все в порядке?
Кузьма нахмурился. Подумал: «Вот так и будет теперь все время».
– Ты же знаешь… Что спрашивать?
– Что знаю?
– Не в семье дело, а… Ну, знаешь ты! Из-за меня убийство-то… случилось. Марью-то Любавину…
Председатель жестоко молчал.
– Знаешь или нет? Говорят ведь!
– Говорят.
– Ну вот. Зашел к ней, а сказали… Да ну к черту! Тяжело, – действительно, было невыносимо тяжело. Но именно оттого, что было так тяжело, нежданно прибавилось вдруг: – Я любил ее, не скрываю. Только ничего у нас не было. Вы-то хоть поверьте. Вот