всем: – Товарищи, давайте выпьем за нашего гостя, за Ивана Любавина, за нашего, так сказать, родича!
Перестали разговаривать, зазвякали рюмками – наливали.
– С приездом!
– С благополучным возвращением.
– Будь здоров!
Иван растрогался.
– Спасибо, – встал, поклонился. – Спасибо, родня, на добром слове.
Ефим вытер рукавом глаза.
– То-то!… Как ни говори…
– А как же! – воскликнула рябая женщина, которая сидела с Гринькой. – Надо прибиваться теперь к дому, к своим ближе. В чужих-то краях несладко, поди.
– Несладко, – сказал Иван.
Выпили. Чуть погодя затянули песню.
У Ивана защемило сердце. Захотелось почему-то плакать – наверно, выпил много. Чтобы этого не случилось, он встал и вышел во двор.
Вечер был по-летнему теплый, мягкий, задумчивый. Было хорошо в этот час на земле, грустно. Небо обложили низкие тучи, и только западный край его озарялся ясной, голубовато-красной полоской зари. И было в ней, в этой полоске, что-то исцеляюще-чистое, нетронутое… Была она нерукотворная и нежная, и была она беззащитная: сплошной низкий полог туч медленно надвигался на нее. Было грустно, но не было тяжело; было немножко душно под низким небом, но в то же время остро чувствовалось необъяснимое родство всего живущего на земле, и было легко.
Иван сел на приступки крыльца, закурил. Песня взволновала его. Он стал думать о том каторжнике, который просил открыть окно… Очень хотелось человеку глотнуть вольного ветра, упасть в степи, в траву, забыться. Ах, как хочется жить человеку! Как хочется человеку жить! Ивану знакомо было это состояние – когда мерзкий холодок смерти проникает в грудь, к сердцу, и когда особенно сильно хочется жить. Было такое на фронте, но особенно запомнился ему момент в той самой драке, за которую он сидел в тюрьме: где-то под тупой кирпичной стеной сошлись шестеро – четверо на двоих. Трое кинулись на Ивана. Двое пытались заломить ему руки за спину, третий – маленький, верткий гад – суетился спереди с бритвой. Несколько раз эта бритва выписывала тоненькие светлые черточки около его лица и ниже. Маленький гад целил в горло. Иван отбивал его ногами. Раза два или три бритва почти задела горло. Вот тогда-то холодок касался сердца. Хотелось зажмуриться…
Хлопнула калитка. К крыльцу шли двое. Иван поднялся.
– Иван?… Ты что здесь? – Нюра стояла перед Иваном, чувствовалось – улыбается: выпила маленько и осмелела. За ней стоял кто-то, наверно, гармонист.
– Так… покурить вышел.
Гармонист один прошел в дом, и слышно было, как там взревели – обрадовались.
Нюра присела на крыльцо.
– Ну, давай посидим маленько.
Иван сел с ней рядом.
– Что же ты грустный-то такой, а? – спросила Нюра. – Мне даже жалко тебя давеча стало, днем.
– Это кажется только. Мне хорошо здесь. Только думы всякие лезут…
– У нас хорошо, – согласилась Нюра. – Я тоже часто думаю. Только я никак не могу понять, о чем я думаю.
– Хорошо все-таки жить, – сказал Иван.
– Хорошо! Я бы так и жила, и жила. Только, чтобы не стареть – боюсь старости. Я даже вижу, какая я буду…
Иван негромко засмеялся.
– Вот дождешься Андрея – перестанешь бояться. Молодость надо отдавать кому-нибудь, иначе она замучает. Всего бояться будешь.
– Это верно, – согласилась Нюра. – А ты почему без семьи?
– Не вышло. Была, вообще-то, семья.
– А кто виноват?
– Как?
– Она или ты – кто виноват, что разошлись?
– А вместе… И она, и я. Ну его – об этом. Ты, значит, библиотекарь?
– Да.
– Хорошее дело, – похвалил Иван. – Я люблю книжки читать. Запишусь к тебе.
– У-у я тебе такие найду!… Все хочу Павла втянуть, но никак не удается. Ему не до этого.
Избяная дверь хлопнула; кто-то, шаря руками по стене, шел по сеням.
– Ваня! – шел Николай Попов.
– А! Здесь мы.
Николай вышел на крыльцо.
– Ты что же ушел?
– Голова маленько закружилась.
– А это кто с тобой?
– Нюра.
– Я это, Николай Сергеич.
– А-а… – Николай грузно опустился на приступку, захлопал по карману – искал папиросы.
– На, у меня есть, – предложил Иван.
Николай долго ловил толстыми пальцами папиросу в пачке.
– Нюра, иди-ка туда, милая. Мне поговорить охота… с племянником, – сказал Николай и засмеялся. – Никак не могу привыкнуть, что ты – мой племяш.
Нюра поднялась, пошла в дом.
– Только вы скорее, а то там хватятся.
– Ну, так… – Николай поймал наконец папироску, размял в пальцах, прикурил от спички, которую ему зажег Иван. – Так куда же ты пропал после того, как мы списались с тобой?
– В тюрьме был, – сказал Иван. Который уже раз говорил он сегодня об этом!
– Это я знаю. Узнал. А потом? Ты же вышел, а почему не писал?
Иван не сразу ответил.
– По правде говоря, стыдно было.
– Ну-у… зря. С кем не бывает! Зря.
– Может, зря. Я бы не хотел сегодня об этом говорить. Ладно?
– Ладно, – легко согласился Николай. – Пошли туда.
Поднялись, пошли в дом.
– Завтра обязательно приди в райком.
– Зачем? – Иван забыл, что об этом его просил и секретарь.
– Не знаю, Кузьма Николаевич просил передать тебе.
– Постой-ка, Николай, – Иван придержал Николая в темных сенях. Не видели друг друга. – Ты скажи мне по-свойски: чего он ко мне привязался?
– Кто?
– Секретарь ваш.
– Секретарь наш… Не знаю, Ваня. Я знаю только, что это… хороший человек. Я лучше этого человека еще не встречал в жизни. Вот это я знаю. Я вообще-то еще кое-что знаю… но это после. Ты сходи завтра. Раз зовет, значит, кому-то надо: тебе или ему.
– Схожу.
Вошли в дом.
А в доме разворачивался, закипал праздник…
На другой день, к вечеру, Родионов стал ждать Ивана. Ходил по кабинету, волновался… Ждал и не скрывал этого от себя, не выдумывал неотложного дела в кабинете – просто ждал.
Был субботний день, здание райкома опустело рано. Только в соседнем кабинете покашливал дежурный да в коридоре переговаривались уборщицы – мыли полы.
Родионов знал, почему он так нетерпеливо ждет Ивана…
Более тридцати лет уже носил он в себе горькую любовь к Марье Любавиной. Она снилась ему, иногда снилась мертвая, а чаще живая, и часто говорила: «Ох, Кузьма, Кузьма», – точно упрекала. Может быть, потому это, что он был виноват в ее смерти. Может быть. А может – и скорей всего, так, – потому он не мог забыть Марью, что ни до нее, ни после нее не было у него ни к кому такой любви. Одна она и была. Он пытался забыть ее, хотел заглушить всякими заботами, пытался однажды пить – ничего не помогало: она жила в нем, любовь. Он устал от нее.
Вчера, когда он увидел сына Марьи, он растерялся и обрадовался. Почему-то он подумал, что пришло спасение. Этой ночью он все понял. Он понял, надо кому-то рассказать о Марье, о своей любви к ней, и она перестанет мучить. До сего времени некому было рассказать. Может быть, и поняли бы, но не помогли. Надо, чтоб поняли каким-то особенным образом, надо было кому-то отдать часть этой любви, а кому? Кому она нужна? И вот явился сын Марьи – сыну она нужна. Вчера радостно колыхнулось сердце, захотелось долго-долго рассказывать про свою молодость, про Марью, про жизнь вообще и опять про Марью. Разговор с Иваном не вышел. Это не испугало Родионова. Он понимал, почему сразу ощетинился этот угрюмый парень: жизнь он, видать, прожил нелегкую, научился не доверять людям. А ему взбрело в голову сразу начать с расспросов. Это легко исправить. Не надо только суетиться перед парнем, заглядывать ему в глаза, угодничать. Парень, чувствуется, хороший, сам все поймет. Но вот его не понимал Родионов; что нового внесет парень в его жизнь. А предчувствие нового, причем какого-то хорошего нового, устойчиво жило в нем со вчерашнего дня.
Родионов подошел к телефону попросил сельсовет.
– Попова мне.
– Он ушел, а кто это?
Секретарь положил трубку, надел пальто и вышел на улицу. Он знал, где живет Ефим Любавин. Пошел туда – не мог больше ждать.
В доме Ефима второй день продолжался праздник. Правда, не в таких размерах, но продолжался.
Сидели втроем – Ефим, Пашка и Иван, – пели песню, уткнувшись лбами друг в друга. Пели Пашкину любимую:
Паренек кудрявый лишь сказал три слова
И увел девчонку от крыльца родного…
Ефим слов и мотива не знал, просто мычал. Иван мотив слышал, а слов тоже не знал – тоже мычал. Зато Пашка с великим удовольствием выводил за всех:
Эх, мята лугова-ая-я, черемухи цвет —
В жизни раз бывает во-сем-надцать лет…
Секретарь помешал им. Оборвали песню, смотрели на него.
– Присаживайтесь с нами, – пригласил Пашка.
– Можно, – Родионов снял пальто, подсел к столу, отодвинул рукой тарелки, облокотился. Соврал: – Хорошо пели. Даже жалко, что помешал вам.
– Ничего, – сказал гордо Ефим, – мы, если надо, не такое споем.
– Выпить не хотите? – предложил Пашка.
Родионов не смотрел на Ивана, но чувствовал, как тот глядит на него.
– Выпить? – подумал. – Давай. Только много не наливай.
– Я же говорил!… Куда ты столько?
– Пейте, – сказал Иван. Он вспомнил, как вчера в темноте, в сенях, Николай Попов говорил: лучше этого человека я еще никого не встречал в жизни.
Родионов посмотрел на Ивана, улыбнулся.
– Что ж не пришел сегодня? Я ждал.
Иван показал глазами на стол – куда тут пойдешь. Потер ладонью лоб, сказал:
– Вы… это… извините за вчерашнее, наговорил я там…
У Родионова отлегло от души.
– Ничего. Ну?… Так давайте уж все тогда!
Тут в дом ввалился Гринька Малюгин. С двумя бутылками. Увидел секретаря, очень обрадовался.
– Хах!… Вот это так! Кузьма Николаич!… – поставил бутылки, полез к Родионову целоваться. Тот вытерпел шумный натиск старого своего друга, засмеялся, похлопал Гриньку по спине, сказал:
– Здорово, здорово. Ты что, загулял, что ли?
Гринька сел рядом с ним.
– Что ты?! Просто Ваньку стретили вот…
«Притворяется добрым», – подумал Иван про секретаря.
Пашка тем временем налил всем по полному стакану.
– Три – поехали! – поднял свой стакан.
Чокнулись. Выпили. Родионов передернул плечами.
Скоренько и молча закусили… Ефим постучал вилкой по тарелке.
– Споем!
Пашка и Гринька откликнулись.
– Споем!
Родионов полез за папиросами. Иван тоже.
Пашка опять было запел про восемнадцать лет, но Гринька перебил его и запел свою:
Отец мой был природный пахарь,
И я работал вместе с ни-им…
Склонили головы, завыли.
Родионов тронул Ивана за колено.
– Пойдем выйдем.
Иван охотно поднялся. Вышли. Секретарь незаметно прихватил пальто. В сенях сказал Ивану:
– Оденься, слушай.
Иван вернулся в избу, надел чью-то фуфайку, фуражку, вышел на улицу.
Родионов стоял у ворот, ждал его.
– Пошли со мной.
– Куда?
Пошли по улице,