вовсе и не скорбь это, а такое состояние, когда говорят: «Э-э, да чего мы! Вот она, жизнь-то! Жить надо!» – такое чувство опять сразу охватило Ивана. И он увидел степь и солнце… И почему-то зазвенела над степью милая музыка далекого детства, точно где-то колокольчики вызванивали – тихо и тонко. В таком состоянии люди плачут. Или молятся. Или начинают любить.
«Наверно, я влюбился в нее, – думал Иван. И не пугался и не тревожился больше. – Значит, песни эти будут мои. Вся она моя будет». Это радовало.
У Родионова были другие мысли. Он думал:
«Почему я еще горюю? Да у меня же хорошая жизнь была – я же любил свою жизнь. Другие в двадцать пять лет скисают, а я всю жизнь любил. Радоваться надо, а не горевать».
Песня кончилась.
Долго все трое сидели молча – додумывали те думы, какие породила песня. Жалко было уходить из того смутного, радостного и грустного мира, в который уводила песня.
– Да-а, – сказал Родионов. – Так-то, братцы.
Иван смотрел на руку женщины, лежащую на струнах, и его охватило сильное желание взять эту руку и положить себе на грудь. И прижать.
– Давайте еще выпьем, и я пойду, – сказал он несколько осевшим голосом.
Родионов молча налил в две рюмки, посмотрел на дочь… Та отрицательно покачала головой. Она по-прежнему была задумчива.
Родионов и Иван выпили. Иван не стал закусывать. Закурил, поднялся.
Мария тоже поднялась, чтобы пропустить его. Иван, проходя, задел ее, почувствовал тепло ее тела. И с этим теплом вышел на улицу и долго еще чувствовал его – легкое, с тонким дурманом духов.
Родионов проводил его до ворот. Остановились.
– До свиданья.
– Я подумал насчет вашего предложения, – сказал Иван.
– Ну и как?
– Согласен.
– Ну вот… Принимай завтра машину и… будем работать.
– Как же поет она! – не выдержал Иван.
– Поет, – неопределенно согласился Родионов. – Из нее могла бы большая человечина вырасти… – секретарь замолчал, видно, спохватился, что начал об этом совсем некстати. – До свиданья.
– До свиданья.
Иван пошел домой.
Шел, засунув руки в карманы, медленно, как будто он очень устал, как будто нес на плечах огромную глыбистую тяжесть – не то счастье, вдруг обретенное, не то погибель свою, роковую и желанную.
«Как же это так – с одного вечера врезался, – думал он. – Наверно, пройдет».
А в глазах стояла Мария. Смотрела на него. И луна смотрела. И слепые глаза домов – окна – тоже смотрели на него. «Смотрите, смотрите – хорошего тут мало».
Пашка Любавин жил легко и ярко. Он решительно ничего не унаследовал от любавинского неповоротливого уклада жизни, и хитрость отцовскую и прижимистость его тоже не унаследовал – жил с удовольствием, нараспашку. Шоферил. Уважал скорость. Лихачество не один раз выходило ему боком – Пашка не становился от этого благоразумнее. Он никогда не унывал. Ходил по селу с гордо поднятой головой – крученый, сухой, жилистый… С круглыми, изжелта-серыми ясными глазами, с прямым тонким носом – смахивал на какую-то птицу. Отчаянно любил форсануть. На праздники надевал синие диагоналевые галифе, хромовые сапога, вышитую рубаху, подпоясанную гарусным пояском, пиджак синего бостона – внакидку военную новенькую фуражку, из-под козырька которой темно-русой хмелиной завивался чуб – и шел такой, поигрывая концами пояска.
Но и работы Пашка не боялся. И работать умел. Как шофера его охотно брали везде, только предупреждали: «Но смотри!…». Пашка отвечал: «Главное в авиации – что? Не?… Ну: не?…» – «Главное в авиации – порядок, точность». – «Нет, не то, – Пашка дарил конторским обаятельные улыбки и принимался за работу.
Но судьба с ним как-то нехорошо шутила: не везло Пашке в любви. Он всем своим существом шел ей навстречу – смело, рискуя многим, а счастье почему-то сворачивало с его дорожки, доставалось другим. Пашка нервничал, но не сдавался. Нахватался по дорогам у разных людей словечек всяких и сыпал их кстати и некстати – изощрялся, как мог.
Он много раз был влюблен. Но всегда в последний момент что-нибудь да случалось: то оказывалось, что он недостаточно крепко любит, то – его не очень. То выяснялось, что она – дура дурой, то обнаруживалось, что он – редкий трепач, то она – «колода», то он – ветрогон и пустомеля. А чаще всего приходил кто-то третий – «он» – и бессовестным образом становился у Пашки на дороге. А иногда Пашка не менее бессовестным образом сам становился у кого-нибудь на дороге, и все равно ему не везло.
Вот, к примеру, две его последние любовные истории.
Поехал он в отдаленный район в командировку – на уборочную. По дороге встретил председателя колхоза Прохорова Ивана. Тот ехал из города домой на колхозном газике и не доехал – лопнула рессора. Прохоров, всласть наругавшись с шофером, стал «голосовать» попутным машинам. Тут-то и подлетел Пашка на своей полуторке.
– Куда?
– До Быстрянки.
– А Салтон – это дальше или ближе? (Пашка не знал дороги в Салтонский район – впервые ехал туда).
– Малость ближе. А что?
– Садись до Салтона. Дорогу покажешь.
Поехали.
Мрачное настроение председателя не привлекло внимания Пашки. Он сидел, откинувшись на спинку сиденья; правая рука на баранке, левая – локтем – на дверце кабины. Смотрел вперед, на дорогу, задумчиво щурился.
Полуторка летела на предельной скорости, чудом минуя выбоины. С одним встречным самосвалом разъехались так близко, что у Прохорова дух захватило. Он посмотрел на Пашку: тот сидел как ни в чем не бывало – щурился.
– Ты еще головы никогда не ломал? – спросил Прохоров.
– А?… Ничего, не трусь, дядя, – и спросил, как всегда спрашивал: – Главное в авиации – что?
– Главное в авиации – не трепаться, по-моему.
Пашка обжег гневного председателя ослепительной доброй улыбкой.
– Нет, не то, – совсем отпустил руль и полез в карман за папиросами. Придерживал руль только коленями. Его, видно, забавляло, что пассажир трусит.
Прохоров стиснул зубы и отвернулся.
В этот момент полуторку основательно подкинуло – Прохоров инстинктивно схватился за дверцу… Свирепо посмотрел на Пашку.
– Ты!… Авиатор!
Пашка опять улыбнулся.
– Ничего не сделаешь – скорость, – признался он. – Поэзия российских деревень, как говорится.
Прохоров внимательно посмотрел в глаза Пашке… Парень начинал ему нравиться.
– Ты в Салтон зачем едешь?
– В командировку.
– На уборочную, что ли?
– Да… Помочь надо отстающим. Верно?
Хитрый Прохоров некоторое время молчал. Он смекнул, что парня можно, пожалуй, переманить из Салтонского района к себе.
– В сам Салтон или на периферию?
– На периферию. Деревня Листвянка. Хорошие места тут у вас, – похвалил Пашка.
– Тебя как зовут-то?
– Меня-то? Павлом. А что? Павел Ефимыч.
– Тезки с тобой, – сказал Прохоров. – Я тоже по батьке – Ефимыч.
– Очень приятно.
– Поехали ко мне, Ефимыч?
– То есть как это?
– Так… Я в Листвянке знаю председателя и договорюсь с ним насчет тебя. Я, видишь ли, тоже председатель. И я тебе авторитетно заявляю, что Листвянка – это дыра, каких свет не видел. А у нас деревня…
– Что-то не понимаю: у меня же в путевке сказано…
– Да какая тебе разница?! Я тебе дам такой же документ, что отработал на уборочной – все честь по чести. А мы с тем председателем договоримся. За ним как раз должок имеется. Район-то один – Салтонский! А?
– Клуб? Ну как же!… Вот такой клуб!
– Сфотографировано.
– Что?
– Согласен, говорю! Пирамидон.
Прохоров заискивающе посмеялся.
– Шутник ты… Один лишний шофер да еще с машиной! На уборочной – это пирамидон. Шутник ты, оказывается, Ефимыч.
– Что делать! Значит, говоришь, клубишко имеется?
– Вот такой клуб! – бывшая церковь.
– Помолимся, – сказал Пашка. Оба – Прохоров и Пашка – засмеялись.
В тот же вечер Пашка уписывал у председателя жирную лапшу с гусятиной и беседовал с его женой.
– Жена должна чувствовать! – утверждал Пашка.
– Правильно, Ефимыч! – поддакивал Прохоров, согнувшись пополам, стаскивал с ноги тесный сапог. – Что это за жена, понимаешь, которая не чувствует.
– Если я приезжаю домой, – продолжал Пашка, – так? – усталый, грязный, то, се… так? Я должен кого первым делом видеть? Энергичную жену. Я ей, например: «Здорово, Муся!». Она мне должна весело: «Здорово, Павлик! Ты устал?».
– А если она сама, бедная, наработалась за день, то откуда же у нее веселье возьмется? – заметила на это хозяйка.
– Все равно. А если она грустная, кислая – я ей говорю: «Пирамидон». И меня потянет к другим. Верно, Ефимыч?
– Абсолютно! – воскликнул Прохоров.
Хозяйка назвала их «охальниками».
Два часа спустя Пашка появился в здешнем клубе – нарядный, как всегда (он возил с собой чемодан с барахлишком).
– Как здесь население? Ничего? – довольно равнодушно спросил он у одного парня, а сам ненароком обшаривал глазами танцующих: хотел знать, какое он произвел впечатление на «местное население».
– А ты, например, чего такой кислый?
– А ты кто такой, чтобы допрос мне устраивать? – обиделся парень.
Пашка миролюбиво оскалился.
– Я – ваш новый прокурор. Порядки приехал наводить.
– Смотри, как бы тебе самому не навели тут.
– Ничего, – Пашка подмигнул парню и продолжал рассматривать девушек и ребят в зале. – Целинники есть?
– Пошел ты!… – сказал парень.
Пашку тоже разглядывали. Он такие моменты очень любил: неведомое, незнакомое, недружелюбное поначалу, волновало его. Больше всего его, конечно, интересовали девки.
Танец кончился. Пары расходились по местам.
– Что это за дивчина? – спросил Пашка у того же парня – он увидел Настю Платонову, местную красавицу.
Парень не захотел с ним разговаривать, отошел. Пашка стоял около стенки, поигрывал концами гарусного пояска, смотрел на Настю.
Заиграли вальс.
Пашка прошел через весь зал к Насте, слегка поклонился ей и громко сказал:
– Предлагаю на тур вальса.
Все подивились изысканности Пашки; на него стали смотреть с нескрываемым веселым интересом.
Настя спокойно поднялась, положила тяжелую руку на сухое Пашккно плечо. Пашка, не мигая, ласково смотрел на девушку…
Закружились.
Настя была несколько тяжела в движениях, ленива. Зато Пашка начал сходу выделывать такого черта, что некоторые даже перестали танцевать – смотрели на него.
Пашка выдрючивался, как только мог. Он то приотпускал от себя Настю, то рывком приближал к себе и кружился, кружился… Но окончательно он доконал публику, когда, отойдя несколько от Насти, но не выпуская ее руки из своей, пошел с приплясом. Все так и ахнули. А Пашка смотрел куда-то выше «местного населения» с таким видом, точно хотел сказать: «Это еще не все. Вот будет когда-нибудь настроение – покажу, как это делается».
Настя раскраснелась, ходила все так же медленно, плавно.
– Ну и трепач ты! – весело сказала она, глядя в глаза