спрятал папироску в рукав… посидел с минуту, нашел Настану руку, с силой пожал и, пригибаясь, пошел к выходу. Сказал на ходу Гене:
– Пусть эту комедию сами тигры смотрят.
На улице Пашка расстегнул ворот рубахи, – глубоко вздохнул… Медленно пошел домой.
Дома, не раздеваясь, прилег на кровать.
– Ты чего такой грустный? – спросил Прохоров.
– Да так… – сказал Пашка. Полежал немного и вдруг спросил: – Интересно, сейчас женщин воруют или нет?
– Как это? – не понял Прохоров.
– Ну, как раньше. Раньше ведь воровали.
– А-а. А черт его знает. А зачем их воровать-то? Они так, по-моему, рады, без воровства.
– Это – конечно! Я так просто спросил, – согласился Пашка. Еще немного помолчал. – И статьи, конечно, за это никакой нету?
Пашка встал с кровати, заходил по комнате – о чем-то глубоко задумался.
– В жизни pa-аз бывает, эх, восемнадцать ле-ет! – пропел он вдруг. – Ефимыч, на – рубаху свою. Сенк’ю!
– Чего вдруг?
– Так, – Пашка снял шелковую рубаху Прохорова, надел свою… Постоял посреди комнаты, еще подумал. – Все, сфотографировано!
– Ты что, девку что ли, надумал украсть? – спросил Прохоров.
Пашка засмеялся, ничего не сказал, вышел на улицу
Была темная теплая ночь. Недавно прошел дождик, отовсюду капало. Лаяли собаки.
Пашка пошел в РТС, где стояла его машина.
Во дворе РТС его окликнули.
– Свои, – сказал Пашка.
– Кто – свои?
– Любавин.
– Командировочный, что ль?
– Ну.
В круг света вышел дедун-сторож в тулупе, с берданкой.
– Ехать, что ль?
– Ехать.
– Закурить имеется?
Закурили.
– Дождь, однако, еще будет, – сказал дед. – Спать клонит в дождь.
– А ты спи, – посоветовал Пашка.
– Нельзя, – дед сладко зевнул. – Я тут давеча соснул было…
– Ладно, батя, я тороплюсь.
– Давай, давай, – старик опять зевнул.
Пашка завел сдою полуторку и выехал со двора.
Он знал, где живет Настя – у самой реки, над обрывом. Большущий домина в саду. Днем Прохоров показал ему этот дом (Пашка незаметно приспросился). Запомнилось, что окна горницы выходят в сад – это хорошо.
Сейчас Пашку волновал один вопрос: есть у Платоновых собака или нет?
На улицах в деревне никого не было. Дождь разогнал даже влюбленных. Пашка ехал на малой скорости, опасаясь влететь куда-нибудь в узеньких переулках. Подъезжая к Настиному дому, он совсем сбросил газ – ехал, как на похоронной процессии. Остановился, вылез, мотор не стал глушить.
– Так, – негромко сказал он и потер ладонью грудь – он волновался.
Света не было в доме. Присмотревшись во тьме, Пашка увидел сквозь листву деревьев темно-мерцающие окна горницы. Там, за окнами, – Настя. Сердце Пашки громко колотилось. Он был собран и серьезен, как вор перед чужой дверью.
«Только бы собаки не было», – думал он. Кашлянул, потряс забор – во дворе молчание. Тишина. Каплет с деревьев.
«Ну, Пашка… если ноги не выдернут, будешь ходить».
Он осторожненько перелез через низенький заборчик и пошел к окнам. Слышал сзади приглушенное ворчание своей верной полуторки, свои шаги и громкую капель. Тучная теплая ночь исходила соком. Пахло затхлым погребом, гнилой древесиной и свежевымытой картофельной ботвой. Пашка, пока шел по саду; мысленно пел песню про восемнадцать лет – одну и ту же фразу: «В жизни раз бывает восемнадцать лет».
Около самых окон под его ногой громко треснул сучок. Пашка замер. Тишина. Каплет. Пашка сделал последние три шага и стал в простенке между окнами. Перевел дух.
«Одна она тут спит или нет?», – возник новый вопрос. Он вынул фонарик, включил и направил в окно. Желтое пятно света поползло по стенам, вырывая из тьмы отдельные предметы: печку-голландку дверь, кровать… На кровати пятно дрогнуло и замерло. Под одеялом кто-то зашевелился, поднял голову – Настя. Не испугалась. Легко вскочила, подошла к окну в одной ночной рубашке. Пашка выключил фонарь.
Настя откинула крючки и раскрыла окно. Из горницы пахнуло застойным сонным теплом.
– Ты что? – спросила она негромко. Тон ее насторожил Пашку – какой-то отчужденный, каким говорят с человеком, который незадолго до этого тебя обидел.
«Неужели узнала?» – испугался он. Он хотел, чтоб его принимали пока за другого. Молчал.
Настя отошла от окна… Пашка включил фонарик. Настя прошла к двери, закрыла ее плотнее и вернулась к окну. Пашка выключил свою мигалку.
«Не узнала. Иначе не разгуливала бы в одной спальной рубахе».
Настя навалилась грудью на подоконник – приготовилась беседовать. Пашка уловил запах ее волос; в голову ударил жаркий туман. Он отстранил ее рукой и полез в окно.
– Додумался! – сказала Настя несколько потеплевшим голосом.
«Додумался, додумался, – думал Пашка. – Сейчас будет цирк».
– Ноги-то вытри хоть.
Пашка молча обнял ее, теплую, мягкую… И так сдавил, что у ней лопнула на рубашке какая-то тесемка.
– Ох, – глубоко вздохнула Настя. – Что ты делаешь? Шальной ты, шальной… – Пашка начал ее целовать… И тут что-то случилось с Настей: она вдруг вырвалась из Пашкиных объятий, судорожно зашарила рукой по стене, отыскивая выключатель.
«Все. Конец». Пашка приготовился к самому худшему: сейчас она закричит, прибежит ее отец и начнет его «фотографировать». Он отошел на всякий случай к окну.
Вспыхнул свет… Настя настолько была поражена, что поначалу не сообразила, что стоит перед посторонним человеком в нижнем белье. Пашка ласково улыбнулся ей.
– Испугалась?
Настя схватила со стола юбку и стала надевать. Надела, подошла к Пашке… И не успел тот подумать худое, как почувствовал на левой щеке сухую, горячую пощечину. И тотчас такую же – на правой. Потом с минуту стояли, смотрели друг на друга. У Насти от гнева еще больше потемнели глаза; она была удивительно красива в эту минуту. «Везет инженеру», – невольно подумал Пашка.
– Сейчас же уходи отсюда! – негромко приказала Настя.
Пашка понял: кричать не будет, не из таких.
– Побеседуем, как жельтмены, – заговорил он, закуривая. – Я могу, конечно, уйти, но это банально. Это серость. Это – глубокая провинция, – он бросил спичку в окно. Он волновался и дальше развивал свою мысль несколько торопливо, ибо опасался, что Настя возьмет в руки какой-нибудь тяжелый предмет, утюг, например, и снова предложит ему убираться. От волнения он стал прохаживаться по горнице – от окна к столу и обратно.
– Я влюблен, так? Это – факт, а не реклама. И я одного только не понимаю: чем я хуже твоего инженера? Если на то пошло, я легко могу сделаться Героем Социалистического Труда. Но надо же сказать об этом! Зачем же тут аплодисменты устраивать? – Пашка потрогал горевшие щеки – рука у Насти тяжелая. – Собирайся и поедем со мной. Будешь жить у меня, как в гареме, – Пашка остановился… Смотрел на Настю серьезно, не мигая. Он любил ее, любил, как никого никогда в жизни еще не любил. Она поняла это.
– Какой же ты дурак, парень, – грустно и просто сказала она. – И чего ты мелешь тут? – села на стул, поправила съехавшую рубашку. – Натворил делов, да еще философствует ходит. Он любит! – Настя странно как-то заморгала, отвернулась. Пашка понял: заплакала. – Ты любишь, а я, по-твоему, не люблю?! – она резко повернулась к нему – в глазах слезы. Взгляд горестный и злой. И тут Пашка понял, что никогда в жизни ему не отвоевать эту девушку. Не полюбит она его.
– Чего ты плачешь-то?
– Да потому, что вы только о себе думаете, эгоисты несчастные. Он любит! – она вытерла слезы. – Любишь, так уважай человека, а не так…
– Что же я уж такого сделал? В окно залез – подумаешь! Ко всем лазят…
– Не в окне дело… Дураки вы все, вот что. И тот дурак тоже – весь высох от ревности. Приревновал ведь он к тебе. Уезжать собрался. Пусть едет!…
– Как уезжать?! – Пашка понял, кто этот дурак – инженер. – Куда?
– Спроси его.
Пашка нахмурился.
– На полном серьезе?
Настя опять вытерла ладошкой слезы, ничего не сказала. Пашке стало до того жалко ее, что под сердцем заныло.
– Собирайся! – приказал он.
Настя вскинула на него удивленные глаза.
– Куда это?
– Поедем к нему. Я объясню этим питерским фраерам, что такое любовь человеческая.
– Сиди уж… не трепись.
– Послушайте, вы!… Молодая интересная! – Пашка приосанился. – Мне можно съездить по физио – я ничего, если за дело. Так? Но слова вот эти дурацкие я не перевариваю. Что значит – не трепись?
– Не болтай зря, значит. Куда мы поедем сейчас? – ночь глубокая.
– Наплевать. Одевайся! Лови кофту, – Пашка снял со спинки кровати кофту, бросил Насте. Настя поймала ее, поднялась в нерешительности… Пашка опять заходил по горнице.
– Из-за чего же это он приревновал? – спросил он не без самодовольства.
– Танцевали с тобой – ему передали. Потом в кино шептались… Он подумал… Дураки вы все.
– Ты бы объяснила ему, что мы – по-товарищески.
– Нужно мне еще объяснять! Никуда я не поеду.
Пашка остановился.
– Считаю до трех: раз, два, два с половиной… А то целоваться полезу!
– Я полезу! Что ты ему скажешь-то?
– Я знаю, что.
– А я к чему там? Ехай один и говори.
– Одному нельзя. Надо, чтоб вы при мне помирились. А то вы будете год пыхтеть…
Настя надела кофту, туфли.
– Лезь, я за тобой, – сказала она, выключая свет. – Видел бы сейчас кто-нибудь, что мы тут с тобой выделываем…
– Инженеру бы все это передать!… Тогда бы уж он уехал. Поневоле бы пришлось за меня выходить, – Пашка вылез в сад, помог Насте.
Вышли на дорогу. Полуторка стояла, ворчала на хозяина.
– Садись, рева… возись тут по ночам с вами, понимаешь… – Пашке эта новая роль чрезвычайно нравилась.
Настя села в кабину.
– Меня, что ли, хотел увозить? На машине-то?
– Где уж тут!… С вами скорей прокиснешь, чем какое-нибудь полезное дело сделаешь.
– Что? – строго оборвал ее Пашка.
– Ничего.
– То-то, – Пашка со скрежетом всадил скорость и поехал. И помирил инженера с Настей.
И той же ночью уехал из Быстрянки – не мог же он ходить в клуб и слышать за спиной хихиканье девчат.
Было грустно, когда уезжал. Написал Прохорову писульку: «Прости меня, но я не виноват».
Подсунул ее под дверь и уехал в Листвянку.
Это одна из многочисленных Пашкиных любовных историй.
А вот – последняя.
Вез из города одну прехорошенькую молодую женщину. Она ехала к мужу, который работал в Баклани зоотехником.
Перед тем, как уехать из города, Пашка полаялся с орудовцем, и поэтому был мрачный.
Женщина сидела в кабине, с ним рядом, помалкивала. Смотрела по сторонам. Пашка глянул на нее пару