крупной комсомольской организации стукнуть кулаком по столу и заявить отчитывающемуся секретарю: «Ты не секретарь, а марионетка». Ивлев может сказать директору Бакланской средней школы, старому заслуженному педагогу: «Не устраивайте из школы богадельню». Ивлев все может!…
– Ты – шулер, – сказал Ивлев, глядя прямо в глаза Лукину. – Ты передернул карты!…
– Товарищ Ивлев! – резко сказал первый секретарь крайкома. – Потрудитесь вести себя приличнее.
– У меня сейчас такое впечатление, – заметил Лукин с добродушной улыбкой, – что Ивлев часто забывается: ему кажется, что он все еще допрашивает преступников. Секретарь по пропаганде… Я кончил, товарищи. Вывод: Родионову надо помочь. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что он уже сейчас понимает необходимость коренного пересмотра методов своей работы. Насчет Ивлева… Ивлев, говорят, был отличным работником милиции, и я не понимаю, почему мы должны отнимать у милиции хорошего специалиста и приобретать посредственного партийного работника. В этом, кстати, есть и вина крайкома: мы поторопились тогда утвердить Ивлева, почти не зная его.
– Ивлев, что ты можешь добавить к докладу Родионова? – спросил первый секретарь. – Как дела в Бакланском районе? Коротко. На критику Лукина пока не отвечай.
– Да хорошие у нас дела! – убежденно воскликнул Ивлев, поднимаясь. Все невольно рассмеялись. Даже Родионов усмехнулся.
– Оптимист, – усмешливо сказал незнакомый пожилой в золотых очках, с седым ежиком на большой голове; он с интересом приглядывался к Ивлеву.
– Я не понимаю, почему вообще возник вопрос о нашем районе и о нас? Мы ехали, думали, с нами хотят просто познакомиться.
– Разве это не так? – спросил мужчина с ежиком.
– Это не так, конечно. Лично мне такое знакомство… уже боком начинает выходить, я же вижу. Но не думай, товарищ Лукин, что я легко подниму лапки кверху. Сначала я скажу все, что о таких, как ты, думаю. Лукин, ты сейчас самый опасный тип в нашей партии. Разве тебя наши дела волнуют? Нисколько. Ты, конечно, постарался обставить дело так, будто они тебя действительно волнуют. А я утверждаю, что нисколько не волнуют, потому что ты схватил одни вершки, да и то только те, которые тебе нужны. Разве это забота? Разве это критика? А сколько труда потратил!… Тебе ведь не понравилось, что мы осенью дали тебе отпор, качнулся твой авторитет… И сейчас, при новом руководстве, тебе его нужно поправить. Ты и попер на нас. А что мы сделали? Мы доказали, что в интересах дела в нашем районе не надо торопиться с совхозами. Ты бы радовался, что тебя поправили, что не случилось ошибки, а ты на дыбошки стал. Ты надергал фактов, насобирал кляуз всяких и высыпал все в кучу. И доволен. Эх, коммунист!… Я о тебе никаких фактов не знаю, но я сердцем чую, что… не друг ты мне, не товарищ. Я ненавижу тебя и оправдываться перед тобой не стану.
– Ты хочешь сказать, что коммунист – ты, а Лукин не коммунист. Так? – Первый секретарь строго и внимательно смотрел на Ивлева. – А почему я должен думать так же? Только потому, что ты горячо и взволнованно говоришь об этом? Это же не доказательство. Ты же говоришь серьезные вещи.
– Здесь не все знают, что Ивлев в свое время был исключен из партии, – отчетливо проговорил Лукин. – Я хотел бы, чтобы он рассказал об этом. Если уж он заговорил о том, кто настоящий коммунист, – это – сказанное Луниным – шлепнулось на стол как нечто сырое, холодное, гадкое. Стало тихо.
Ивлев побледнел.
– А потому!… Потому… – на глазах его, на ресницах, сверкнули злые слезы; он изо всех сил крепился, это было видно. – Потому, что… Пошли вы к черту! – Ивлев толканул ногой стул и вышел из кабинета.
В кабинете опять стало тихо. Долго молчали.
– Я отвечу за него, – заговорил Родионов. – Он был исключен из партии за то, что скрыл из своей биографии тот факт, что его родители были репрессированы. Узнал он об этом – что его отец и мать посажены – семнадцати лет. А потом было тяжело признаться, стыдно. Это не вина человека, а беда наша. Но когда он понял из письма, которое отец оставил ему что родители были честные люди, он сам попросил исключить его из рядов партии.
– На кого же он обиделся? – жестко спросил Лукин. – На себя или на партию? Как понимать его просьбу?
– И на себя и на партию.
– Товарищи!… – Лукин встал. – Я хочу, чтобы меня сейчас правильно поняли. Я знаю, это вопрос не из легких… У меня у самого в тридцать шестом году погиб брат…
– Лукин!… – прервал его вдруг пожилой человек с ежиком. – Не надо так. Имей совесть.
– Что? А в чем дело?
– Про брата – не надо. Ты же сам его посадил.
Опять в кабинете воцарилась тишина. Лукин растерянно улыбнулся и посмотрел на первого секретаря.
– Донес, что ли? – спросил тот.
– Донес, – сказал человек с ежиком.
– А я, собственно, и не скрываю этого!… – Лукин сурово нахмурился. – Мы с братом разошлись идейно, я ему говорил прямо…
Человек с ежиком бесстрастно смотрел на Лукина; широкое лицо его с каменной-серой челюстью не выражало ничего.
– Говорил прямо, а заявление писал – не прямо. Под чужой фамилией.
Лукин опять растерялся. Он не мог знать, что где-то каким-то образом всплыли на поверхность неприятные дела минувших лет.
– Я же вам говорю, что не скрываю этого…
– Скрывал. Девятнадцать лет скрывал.
– Я говорю: я сейчас не скрываю!…
– Сейчас смешно скрывать.
– Это Игната Лукина, суховского комиссара?! – дошло наконец до Родионова. – А?
Ему никто не ответил. Человек с ежиком и Лукин смотрели друг на друга…
– А я тебя, Лукин, всю жизнь уважал из-за брата, – сказал Родионов. – Собака ты.
Лукин бросил на стол бумажки.
– Хватит!…
– Лукин, тебе истерика не идет, – сказал первый секретарь. – Сядь. Мы потом поговорим об этом. Родионов, тебе предъявлены серьезные обвинения.
– С Кибяковым правильно – прохлопали. С Воронцовым… тут сложнее…
– С Воронцовым тоже правильно!
– Я тебя не слышу и не вижу, Лукин. Тебя нету!
– С Воронцовым – правильно!
– Перестаньте! – первый секретарь пристукнул ладонью об стол.
– Позвольте мне! – решительно встал Селезнев. – Товарищи… хочу внести ясность: когда меня направляли в Бакланский район, меня инструктировал Лукин. Он просил меня извещать его о всех делах, решениях и поступках Родионова и Ивлева… Я тогда не понял, что он копает под них…
– Извещал? – спросил первый.
– Извещал.
– А сейчас что?… Побежал с корабля?
– Я тогда не понял, для чего это нужно Лукину.
– Продолжай, Родионов.
Ивлев ходил по номеру гостиницы, курил. Ждал Родионова.
Родионов пришел поздно. Уставший, злой… Молча разделся, взял полотенце, пошел в ванную. Ивлев походил еще немного, не выдержал, тоже пошел в ванную.
– Ну, что там? – спросил он.
– Пошел к черту, – усталым голосом сказал Родионов. – Баба… Орешь против кисейных барышень, а сам хуже всякой барышни. Истеричка.
– Ну, ладно… – Ивлев сморщился. – Мне стыдно, что я тебя одного оставил… Извини за это.
– Пожалуйста, – Родионов раскорячил ноги, сунул голову под кран, долго кряхтел, мотал головой, фыркал… Ивлев ждал.
– Ну, что там? – опять спросил он, когда Родионов начал вытираться.
– Буфет открыт еще?
– Открыт, наверно.
Родионов пошел в номер, Ивлев – за ним.
– Ты что, не хочешь разговаривать со мной?
– Не хочу, – Родионов бросил полотенце, надел китель, причесался перед зеркалом и ушел в буфет.
Ивлев опять принялся ходить по комнате.
Когда Родионов вернулся, Ивлев лежал на кровати в кителе, положив ноги в носках на стул.
– Вот теперь можно разговаривать, – сказал Родионов.
Ивлев сел на кровати.
– Ухожу опять в милицию, Николаич. Звонил сегодня в управление – берут.
Родионов посмотрел на своего помощника.
– Да?
– Предлагают в Салтонский район. Если, конечно, в крайкоме… ничего страшного не случилось. Чем там кончилось-то?
Родионов все смотрел на Ивлева, и взгляд его был неузнаваемо холодный, чужой, пристальный.
– Иди, пожалуй, в милицию, – согласился он. – В крайкоме все обошлось… Но выговор тебе будет – чтоб ты умел вести себя.
Ивлева поразили глаза Родионова. Даже в минуты ярости они у него никогда не были такими, даже – когда он очень уставал. Сидел другой Родионов – пожилой, глубоко и несправедливо обиженный человек.
– Кузьма Николаич…
– Ладно… – Кузьма Николаевич махнул рукой, встал и начал раздеваться. – Давай спать.
Разделись, легли. Ивлев не выключил на своей тумбочке свет.
Слышно было, как подъезжали к подъезду гостиницы такси, жалобно взвизгивали тормоза, хлопали дверцы… В соседнем номере бубнил репродуктор и разговаривало сразу несколько людей, смеялись – выпивали, наверно. По коридору прогуливались две женщины – туда-сюда; когда они приближались к дверям, Ивлев разбирал отдельные фразы:
– Дорогая моя, я вам говорю: не сдавайтесь!
– Возмутительно то, что он не может понять… – дальше не разобрать.
– Не сдавайтесь! – опять восклицала женщина с низким сильным голосом. И еще несколько раз слышал Ивлев, как она говорила: «Не сдавайтесь!».
Потом из репродуктора в соседнем номере грянула удалая русская песня. Ивлев придвинулся ближе к стене и стал слушать песню. И в голове начали слагаться стихи… Интересно, что охота к стихам пробуждалась у Ивлева только в трудные для него минуты жизни.
Утром Родионова разбудил голос Ивлева – тот негромко разговаривал с кем-то по телефону.
– …Да, да… Я понимаю. Нет, просто… да, да. Нет, просто я… – долго слушал. – Выговор. Не знаю еще. Будьте здоровы! Мгм… Конечно. Будьте здоровы!
«Сопляк», – с удовольствием подумал Родионов. Полежал еще немного, потом потянулся и «проснулся».
– С добрым утром! – приветствовал его Ивлев. Он успел побриться, помыться… Сиял, как новый гривенник.
– Рано ты, – сказал Родионов.
– Что будем делать?
Родионов откинул одеяло, опустил на пол худые, волосатые ноги. Ивлева удивили мешки под глазами первого секретаря; вообще вид у него был неважный, усталый.
– Что делать?… Позавтракаем, потом пойдем получать твой выговор. А потом… выпьем на прощанье. В ресторане. Я уж лет десять не был в ресторане.
– Я раздумал, – сказал Ивлев.
– Чего раздумал?
– В милицию идти. Пойду в крайком, извинюсь перед всеми… Надо, как думаешь?
Родионов посмотрел на него, ничего не сказал на это. Снял со спинки кровати галифе, запрыгал на одной ноге, попадая другой в штанину.
– Ты в парикмахерской брился? Где она тут?
– На нашем этаже, в конце коридора. Иди, там сейчас никого почти нету.