в ресторан, берешь шашлык, а тут наяривают, тут наяривают!.. Он поет, а тут танцуют. Ну, танцуют, я скажу! Вот собаки! Сердце заходится. Так глядишь – вроде совестно, а потом подумаешь: нет, красиво! Если уж им не совестно, чего же мне-то совестно? Ритмичность… везде ритмичность. Там один тоже стоял: бесстыдники, говорит, что вытворяют! Ну, его тут же побрили: не нравится, говорят, не смотри. Иди спать. А один раз как дали «Очи черные», у меня на глазах слезы навернулись. Такое ощущение (осюсение), полезь на меня десять человек – не страшно. Я чуть не заплакал. А полезли куда-то на гору, я чуть не на карачках дополз – ну, красота! На всех пароходах – музыка. Такое осюсение, что музыка из воды идет. Спускаемся – опять в ресторан…
– Это ж сколько денег просадить можно?! – сказала Нюра. – Тут ресторан, там ресторан…
– Они там на каждом шагу! Мне там один тоже говорит: первый и последний раз. Корову, говорит, целую ухнул. Нет, там есть пельменные вообще-то. Три порции – от так от хватает…
…А в купе, где Иван, некто молодой, очень красивый, пел под гитару очень красивую песню – про «Россию-матушку».
За Россию-матушку – все умны,
За Россию-матушку – все смелы…
Иван слушал, стиснув зубы. Песня очень ему нравилась. Вошел курносый (курортник), присел, тоже стиснул зубы. Ему тоже очень понравилась песня.
Песня кончилась.
Все посидели молча… Курносый спросил гитариста:
– А «Очи…» можешь? Дай «Очи…»!
Иван пристукнул кулаком по колену… Встал и пошел из купе.
И запел в коридоре:
С сестрой мы в лодочку садились,
Тихо-онько плыли по волна-ам!..
Потом Иван вошел в свое купе.
– Дорогие мои, хорошие… – заговорил он было. Но профессор с Нюрой говорили негромко между собой, и Иван смолк.
А профессор и Нюра, не обращая на Ивана никакого внимания, продолжали говорить. И очень даже странно они говорили:
– Прямо не знаю, как вам и сказать… – раздумчиво сказала Нюра. – Все же у меня двое детей… да маленькие такие!..
– Господи! – тихонько воскликнул профессор. – Ну и что? И прекрасно. Он как раз детей очень любит. У него под Москвой домик… будете жить-поживать да добра наживать. Он не пьет, не буянит, сроду никогда грубого слова не сказал. Как у Христа за пазухой будешь жить. Решайся.
– Прямо не знаю… – тихо и грустно опять сказала Нюра. – Если уж честно-то: конечно, мне надоела такая жизнь. У людей праздник, а у меня загодя душа болит. Или ехать куда: опять, думаешь, какая-нибудь история… А ему сколько лет-то?
– Тому человеку-то? Семьдесят. Но он еще в форме… Седой такой, головку носит гордо – красавец. Он всю жизнь танцевал в оперетте, поэтому… головку умеет держать.
– Многовато вообще-то…
– Да я же говорю: он любого молодого за пояс заткнет! Ну, и потом – культура! Там же через каждое слово – «мерси», «пардон», «данке шен»… Ты хоть отдохнешь от этих всяких «чаво» да «надысь»…
– Да охота, конечно, пожить, как…
– Я извиняюсь, – вмешался Иван, заметно трезвея. – Про кого тут речь?
– Дело же не в том даже, что самой пожить, – продолжала Нюра, не слыша и не видя Ивана, – а в том, чтобы детей воспитать на хорошем примере. Сейчас-то – что за пример они видят!
– Я же про то и говорю! – подхватил профессор. – Пример же будет.
– Я подумаю, – сказала Нюра.
– Подумай-подумай.
– Ну и что, что семьдесят: я за ним ухаживать буду…
– Так, а что там ухаживать-то: утром отнес его в садик, посадил в креслице – и сиди он себе, «мерсикай». Ест мало, кашку какую-нибудь сварил, он покушает, и все. А вечером…
– Слушайте, – заговорил Иван, угрожающе округлив глаза. – Я говорю, я извиняюсь, но я же – тут! В чем дело?!
– А, ты тут? – «спохватилась» Нюра. – А мы и не слышим – заговорились с Сергеем Федорычем. Давно пришел?
– Да как тихо вошел! – удивился и Сергей Федорыч.
– В чем дело? – спросил Иван.
– Ни в чем.
– Кому семьдесят лет?
– Мне, – сказал профессор.
– Нет, я же слышал…
– Ложись-ка спать, Ваня, – мирно сказала Нюра. – Ложись. Лезь вон на полку и засыпай. Все рассказал людям, рассказал, как живешь, спел… чего еще? Свою норму выполнил – можно и на боковую. Лезь, Ванюшенька, лезь, милый. Лезь баиньки. Давай.
– Я ничего не понимаю, – пробормотал Иван.
– Завтра поймешь. Завтра все поймешь.
Иван полез на верхнюю полку и затих.
Пришла Люба… Прошуршала в полутьме платьем, легко запрыгнула на полку и тоже затихла.
Профессор с Нюрой остались сидеть у окна.
– Что же, правда, что ли, там такая жизнь?.. – спросила Нюра тихо. – Парень-то рассказывал…
– Нет, – тоже тихо откликнулся профессор. – Впрочем… что-то есть и от правды.
– Гляди-ка, корову, говорит, целую ухнул… Неужели можно?
– А сколько корова стоит?
– Четыреста – четыреста пятьдесят… А с телком – так и больше.
– Можно. Можно и корову с телком ухнуть… На Руси умеют коров ухать.
Все, наверно, спят в длинном поезде.
Не спят только на паровозе.
Машинист, пожилой уже человек, глядя вперед, вдруг спросил молодого помощника:
– Кольк, знаешь, как в отделе кадров бухгалтера подбирали?
– Знаю. Третий сказал: «А сколько вам надо?» Ты уж седьмой раз рассказываешь.
Машинист засмеялся.
– Придумают же!.. Смешно.
– Анекдот-то – вот с такой бородой.
– Все равно смешно. Интересно, кто их сочиняет?
Колька пожал плечами.
– Люди…
– Я вот хочу какой-нибудь сочинить, и никак не выходит.
Нюра спит… Но вот какая-то далекая тревога отразилась на ее спокойном лице.
Она увидела сон.
Распахнулся огромный, с плющом, с фикусами в огромных кадках, сверкающий зал ресторации. И весь он ходуном ходит. Полуголые девицы, волосатые парни зашлись в танце… «Очи черные».
Гремит и кривляется «ритмичная жизнь». То ли это какой-то вселенский шабаш, то ли завтра – конец света. Не архангел ли Гавриил дует в свою сзывающую трубу, и нет ли тут – среди обаятельных дам и джентльменов – этих, с хвостиками и на копытцах?
С трудом продралась Нюра через гремящий, орущий, бесноватый зал… И вышла к столу, где пирует ее Иван. Он славно пирует! По бокам его почти голые девицы, смеются, пьют шампанское…
– Пойдем домой! – сказала Нюра.
Иван отрицательно покачал головой. И усмехнулся.
И сильней грянула музыка, и пошли кривляться вовсе безобразно…
Нюра пошла к выходу. Ей в лицо смеялись, девицы проплывали у нее перед носом, подергивая плечиками…
И вдруг Нюра остановилась. И заткнулась музыка… И все замерли. Нюра опять пошла к столу… И с ее шагами, сперва тихо, потом громче стала нарастать удалая, вольная музыка «Из-за острова на стрежень».
И сам Иван сидит за столом в облике Стеньки Разина… И грозно смотрит на Нюру.
Нюра подошла, выдернула мощной рукой его из-за стола и дала пинка под зад. И сама пошла следом за ним.
На пороге, в дверях, оглянулась и произнесла гневную речь.
– Эх вы! – сказала она. – Смеетесь?! Над кем смеетесь?! Это над вами смешно-то. Это мне надо смеяться-то, а не вам. Что вы делаете?! Как вам не стыдно?! Девушки!.. Зачем заголились? Чтобы мужиков приманивать? Да если ты хорошая, если ты человек хороший, мужик и так увидит. На вас же глядеть муторно! Тьфу!.. В такие-то годы – работать да детей рожать, а вы с ума сходите.
За Нюрой, за ее спиной, стали появляться мужчины пенсионного возраста и тоже укоризненно смотрели. И молчали.
– Мой вам совет: прекратите это и займитесь полезным трудом!
Положительные мужчины за Нюрой захлопали.
– Чтобы я этого больше не видела!
Мужчины опять захлопали…
Нюра проснулась, полежала немного и шепотом позвала:
– Вань!..
Иван спал глубоким сном.
Нюра встала, потрогала его на верхней полке… И опять легла. И закрыла глаза.
Утром проснулся Иван с больной совестью. Проснулся и не поворачивался, лежал тихо.
Профессор негромко рассказывал Нюре и Любе нечто далекое из юношества.
– Я тоже был гордый! Я очень красиво выразился: «Не моя воля, что я родился под этой крышей, отныне моя воля в том, что я навсегда ухожу отсюда!» Во как сказал! Я был позер. В двадцать лет все позеры.
– Почему все? – возразила Люба.
– Все, без исключения, – подтвердил профессор.
– Ну а дальше? – попросила Нюра.
– Я ушел. Простите, уехал.
– А она?
– Она осталась.
– Но вы же любили ее!
– Да. Но себя я тоже любил. Себя я любил больше. Я ушел в Вологду, в Вологодчину, в деревню. Я стал учителем. Это было прекрасное время!.. Знаете, ближе к осени, когда с осины упадет первый лист, воздух в лесу – зеленый…
– Что же дальше? – все не терпелось узнать Нюре.
– Дальше… Я встретил там Машу… Свою Марью Ивановну. И все.
– А Катя?
– А Катя встретила своего… какого-нибудь Василия Ивановича – баш на баш.
– А кто раньше встретил: Катя или вы? – спросила Люба.
Профессор засмеялся.
– Вот что значит – не романист я! – пропустил такую главу… Катя встретила первая. Я был очень далеко… в деревне – с экспедицией. И там я узнал. И ушел в свою деревню. На этот раз я ушел пешком. Я шел пешком сто двадцать верст…
– Что же, никто не мог подвезти?
– Я не хотел. Я нес свое горе, страдал! Не на телеге же страдать. И, знаете, я правильно сделал, что протопал эти сто двадцать верст. Я не верю в скоротечные – в одну ночь – перерождения… Но в сто двадцать верст вологодских дорог я верю. Много я передумал всякого… Много понял.
– Господи, прямо как в книге, – сказала завороженная Нюра.
– Вот это-то я и понял главным образом: что все это – мое горе, мои страдания – это пока роман. Но еще не жизнь. Жизнь началась потом…
– А к отцу-то вы вернулись?
– Нет. Уже не вернулся. И вообще дальше уже… нечто иное. Не роман. Но роман был захватывающий… А?
Обе в один голос – и Нюра, и Люба – воскликнули:
– Очень интересно!
– Очень!
В купе заглянул проводник:
– Чайку желаете?
– Желаем! – сказал профессор. – И побольше, пожалуйста. Десять стаканов. Скажите, а газеты здесь носят?
– Нет, газеты на станциях.
Иван воспользовался приходом проводника, скоренько надернул под простынью штаны, слез с полки.
– Здравствуйте, – сказал невнятно, взял полотенце и ужом выскользнул из купе.
– Стыдно, – сказала Нюра.
– Ну… вчера хватил лишка, сегодня стыдно. Весь день молчать будет.
– Ну, зачем же так? Так даже скучно.
– Ничего, пускай. Пускай помается.
– Всегда так?
– Всегда. А если где подерется, то и ночевать домой не придет – в мастерской