скрипел зубами, и терпел, и говорил «чаво?», но никто не смеялся.
В этой пьесе по ходу действия Федор должен был приходить к председателю колхоза, махровому бюрократу и волокитчику, и требовать, чтобы тот начал строительство клуба в деревне. Пьесу написал местный автор и, используя свое «знание жизни», сверх всякой меры нашпиговал ее «народной речью»: «чаво», «туды», «сюды» так и сыпались из уст действующих лиц. Роль Федора сводилась, в сущности, к положению жалкого просителя, который говорил бесцветным, вялым языком и уходил ни с чем. Федор презирал человека, которого играл.
Наступил страшный день смотра.
В клубе было битком набито. В переднем ряду сидела мандатная комиссия.
Режиссер в репетиционной комнате умолял актеров:
– Голубчики, только не волнуйтесь! Все будет хорошо… Вот увидите: все будет отлично.
Федор сидел в сторонке, в углу, курил.
Перед самым началом режиссер подлетел к нему:
– Забудем все наши споры… Умоляю: погромче. Больше ничего не требуется…
– Пошел ты!.. – холодно вскипел Федор. Он уже не мог больше выносить этой бессовестной пустоты и фальши в человеке. Она бесила его.
Режиссер испуганно посмотрел на него и отбежал к другим.
– …Я уже не могу… – услышал Федор его слова.
Всякий раз, выходя на сцену, Федор чувствовал себя очень плохо: как будто проваливался в большую гулкую яму. Он слышал стук собственного сердца. В груди становилось горячо и больно.
И на этот раз, ожидая за дверью сигнала «пошел», Федор почувствовал, как в груди начинает горячо подмывать.
В самый последний момент он увидел взволнованное лицо режиссера. Тот беззвучно показывал губами: «громче».
Это решило все. Федор как-то странно вдруг успокоился, смело и просто ступил на залитую светом сцену.
Перед ним сидел лысый бюрократ-председатель. Первые слова Федора по пьесе были: «Здравствуйте, Иван Петрович. А я все насчет клуба, ххе… Поймите, Иван Петрович, молодежь нашего села…» На что Иван Петрович, бросая телефонную трубку, кричал: «Да не до клуба мне сейчас! Посевная срывается!»
Федор прошел к столу председателя, сел на стул.
– Когда клуб будет? – глухо спросил он.
Суфлер в своей будке громко зашептал:
– «Здравствуйте, Иван Петрович! Здравствуйте, Иван Петрович! А я все насчет…»
Федор ухом не повел.
– Когда клуб будет, я спрашиваю? – повторил он свой вопрос, прямо глядя в глаза партнеру; тот растерялся.
– Когда будет, тогда и будет, – буркнул он. – Не до клуба сейчас.
– Как это не до клуба?
– Как, как!.. Так. Чего ты?.. Явился тут – царь Горох! – Партнера тоже уже понесло напропалую. – Невелика птица – без клуба поживешь.
Федор положил тяжелую руку на председательские бумажки.
– «Наше комсомольское собрание постановило… Наше комсомольское собрание постановило…» – с отчаянием повторял суфлер.
– Вот что… – Федор встал. – Если вы думаете, что мы по старинке жить будем, то вы сильно ошибаетесь! Не выйдет! – Голос Федора зазвучал крепко и чисто. – Зарубите это себе на носу, председатель. Сами можете киснуть на печке с бабой, а нам нужен клуб. Мы его заработали. Нам библиотека тоже нужна! Моду взяли бумажками отбояриваться… Я их видеть не хочу, эти бумажки! И дураком жить тоже не хочу!
Суфлер молчал и с интересом наблюдал за разворачивающейся сценой.
Режиссер корчился за кулисами.
– Чего ты кричишь тут? – пытался остановить председатель Федора, но остановить его было невозможно; он незаметно для себя перешел на «ты» с председателем.
– Сидишь тут, как… ворона, глазами хлопаешь. Давно бы уже все было, если бы не такие вот… Сундук старорежимный! Пуп земли… Ты ноль без палочки – один-то, вот кто. А ломаешься, как дешевый пряник. Душу из тебя вытрясу, если клуб не построишь! – Федор ходил по кабинету – сильный, собранный, резкий. Глаза его сверкали гневом. Он был прекрасен.
В зале стояла тишина.
– Запомни мое слово: не начнешь строить клуб, поеду в район, в край… к черту на рога, но я тебя допеку. Ты у меня худой будешь.
– Выйди отсюда моментально! – взорвался председатель.
Председатель мучительно соображал, как быть. Он понимал, что Федор не выйдет отсюда, пока не добьется своего.
– Я подумаю.
– Завтра подумаешь. Будет клуб?
– Ладно.
– Что ладно?
– Будет вам клуб. Что ты делаешь вообще-то?.. – Председатель с тоской огляделся – искал режиссера, хотел хоть что-нибудь понять во всей этой тяжелой истории.
В зале засмеялись.
– Вот это другой разговор. Так всегда и отвечай. – Федор встал и пошел со сцены. – До свиданья. Спасибо за клуб!
В зале дружно захлопали.
Федор, ни на кого не глядя, прошел в актерскую комнату и стал переодеваться.
– Что ты натворил? – печально спросил его режиссер.
– Что? Не по-твоему? Ничего… Переживешь. Выйди отсюда – я штаны переодевать буду. Я стесняюсь тебя.
Федор переоделся и вышел из клуба, крепко хлопнув на прощанье дверью. Он решил порвать с искусством.
Через три дня сообщили результаты смотра: первое место среди участников художественной самодеятельности двадцати районов края завоевал кузнец Федор Грай.
– Кхм… Может, еще какой Федор Грай есть? – усомнился отец Федора.
– Нет. Я один Федор Грай, – тихо сказал Федор и побагровел. – А может, еще есть… Не знаю…
Воскресная тоска
Моя кровать – в углу, его – напротив. Между нами – стол, на столе – рукопись, толстая и глупая. Моя рукопись. Роман. Только что перечитал последнюю главу, и стало грустно: такая тягомотина, что уши вянут.
Теперь лежу и думаю: на каком основании вообще человек садится писать? Я, например. Меня же никто не просит.
Протягиваю руку к столу, вынимаю из пачки «беломорину», прикуриваю. С удовольствием затягиваюсь раза три кряду. Кто-то хорошо придумал – курить.
…Да, так на каком основании человек бросает все другие дела и садится писать? Почему хочется писать? Почему так сильно – до боли и беспокойства – хочется писать? Вспомнился мой друг Ванька Ермолаев, слесарь. Дожил человек до тридцати лет – не писал. Потом влюбился (судя по всему, крепко) и стал писать стихи.
– Кинь спички, – попросил Серега.
Я положил коробок спичек на стол, на краешек. Серега недовольно крякнул и, не вставая, потянулся за коробком.
– Муки слова, что ли? – спросил он.
Я молчу, продолжаю думать. Итак: хочется писать. А что я такое знаю, чего не знают другие, и что дает мне право рассказывать? Я знаю, как бывает в степи ранним летним утром: зеленый тихий рассвет. В низинах легкий, как дыхание, туман. Тихо. Можно лечь лицом в пахучую влажную траву, обнять землю и слушать, как в ее груди глубоко шевелится огромное сердце. Многое понимаешь в такие минуты, и очень хочется жить. Я это знаю.
– Опять пепел на пол стряхиваешь! – строго заметил Серега.
Я свесился с кровати и сдул пепел под кровать. Серега сел на своего коня. Иногда мне кажется, что я его ненавижу. Во-первых, он очень длинный. Я этого не понимаю в людях. Во-вторых, он правдивый до тошноты и любит хлопать своими длинными ручищами меня по спине. В-третьих, – это главное – он упрям, как напильник. Он полагает, что он очень практичный человек, и называет себя не иначе – реалистом. «Мы, реалисты…» – начинает он всегда и смотрит при этом сверху снисходительно и глупо, и массивная нижняя челюсть его подается вперед. В такие минуты я знаю, что ненавижу его.
– Отчего такая тоска бывает, романтик? Не знаешь? – спрашивает Серега безразличным тоном (не очень надеется, что я заговорю с ним). Сейчас он сядет на кровати, переломится пополам и будет тупо смотреть в пол. Надо поговорить с ним.
– Тоска? От глупости в основном. От недоразвитости. – Очень хочется как-нибудь уязвить этот телефонный столб. Нисколько он не практичный, и не холодный, и не трезвый. И тоски у него нету. Я все про него знаю.
– Неправда, – сказал Серега, садясь на койке и складываясь пополам. – Я заметил, глупые люди никогда не тоскуют.
– А тебе что, очень тоскливо?
– То есть… на белый свет смотреть тошно.
– Значит, ты – умница.
– Двадцать копеек с меня, – говорит Серега и смотрит на меня серыми правдивыми глазами, в которых ну ни намека на какую-то холодную, расчетливую мудрость. Глаза умные, в них постоянно светится мягкий ровный свет.
Может, и правда, что ему сейчас тоскливо, но зато уж и лелеет он ее и киснет как-то подчеркнуто. Смотреть на него сейчас неприятно. Он, наверное, напрашивается на спор, и, если в спор этот ввязаться, он будет до посинения доказывать, что искусство, стихи, особенно балет – все это никому не нужно. Кино – ничего, кино можно оставить, а всю остальную «бодягу» надо запретить, ибо это сбивает людей с толку, «расхолаживает» их. Коммунизм строят! Рассчитывают вот этим местом (постукивание пальцем по лбу) и строят! Мне не хочется сейчас говорить Сереге, что он придумал свою тоску, не хочется спорить с ним. Хочется думать про степь и про свой роман.
– Ох, и тоска же! – опять заныл Серега.
– Перестань, слушай.
– Что?
– Ничего. Противно.
– В твоем романе люди не тоскуют? Нет?
«Не буду спорить. Господи, дай терпения».
– У тебя, наверно, положительные герои стихами говорят. А по утрам все делают физзарядку. Делают зарядку?
«Не буду ругаться. Не буду».
– Песни, наверно, поют о спутниках, – продолжает Серега, глядя на меня злыми веселыми глазами. – Я бы за эти песенки, между прочим, четвертовал. Моду взяли! «Назначаю я свидание на Луне-е!..» – передразнил он кого-то. – Уже свиданье назначил! О! Да ты попади туда! Кто-то голову ломает – рассчитывает, а он уже там. Кретины!
Я молчу. Между прочим, насчет песенок – это он верно, пожалуй.
Серега тоже замолчал. Малость, наверно, легче стало.
Некоторое время у нас в комнате очень тихо. Я снова настраиваюсь на степь и на зори.
– Дай роман-то свой почитать, – говорит Серега.
– Пошел ты…
– Боишься критики?
– Только не твоей.
– Я ж читатель.
– Ты читатель?! Ты робот, а не читатель. Ты хоть одну художественную книгу дочитал до конца?
– Это ты зря, – обиделся Серега. – Надо писать умнее, тогда и читать будут. А то у вас положительные герои такие уж хорошие, что спиться можно.
– Почему?
– Потому что никогда таким хорошим не будешь все равно. – Серега поднялся и пошел к выходу. – Пройтись, что ль, малость.
Когда он вышел, я поднялся с койки и подсел к рукописи. Один положительный герой делал-таки у меня по утрам зарядку. Перечитал это место, и опять стало грустно. Плохо я пишу. Не только с физзарядкой плохо – все плохо. Какие-то бесконечные «шалые ветерки», какие-то жестяные слова про