этот-то момент и есть самый тяжелый. Надо сейчас оторвать ее от себя, отвернуться и уйти.
– Ладно, мам… Иди. Я сразу письмо напишу. Как приеду, так… Ничего со мной не случится! Не ездют, что ль, люди? Иди.
Мать перекрестила его… И осталась стоять. А Иван уходил. Глупый пес увязался за ним. Он всегда ходил с хозяином на работу.
– Пошел! – сердито сказал Иван.
Дик повилял хвостом и продолжал бежать впереди.
– Дик! Дик! – позвал Иван.
Дик подбежал. Иван больно пнул его, пес заскулил, отбежал в сторону. И с удивлением смотрел на хозяина. Иван обернулся. Дик вильнул хвостом, тронулся было с места, но не побежал, остался стоять. И все так же удивленно посмотрел на хозяина.
«Нет, надо на свете одному жить. Тогда легко будет», – думал Иван, стиснув зубы. И скоро вышагивал по улице – к автобусу.
А мать все стояла… Смотрела вслед ему.
Как помирал старик
Старик с утра начал маяться. Мучительная слабость навалилась… Слаб он был давно уж, с месяц, но сегодня какая-то особенная слабость – такая тоска под сердцем, так нехорошо, хоть плачь. Не то чтоб страшно сделалось, а удивительно: такой слабости никогда не было. То казалось, что отнялись ноги… Пошевелит пальцами – нет, шевелятся. То начинала терпнуть левая рука, шевелил ею – вроде ничего. Но какая слабость, господи!..
До полудня он терпел, ждал: может, отпустит, может, оживеет маленько под сердцем – может, покурить захочется или попить. Потом понял: это смерть.
– Мать… А мать! – позвал он старуху свою. – Это… помираю вить я.
– Господь с тобой! – воскликнула старуха. – Кого там выдумываешь-то лежишь?
– Сняла бы как-нибудь меня отсудова. Шибко тяжко. – Старик лежал на печке. – Сними, ради Христа.
– Одна-то я рази сниму. Сходить нешто за Егором?
– Сходи. Он дома ли?
– Даве крутился в ограде… Схожу.
Старуха оделась и вышла, впустив в избу белое морозное облако.
«Зимнее дело – хлопотно помирать-то», – подумал старик.
Пришел Егор, соседский мужик.
– Моро-оз, язви его! – сказал он. – Погоди, дядя Степан, маленько обогреюсь, тогда уж полезу к тебе. А то застужу. Тебе чего, хуже стало?
– Совсем плохо, Егор. Помираю.
– Ну, что ты уж сразу так!.. Не паникуй особо-то.
– Паникуй не паникуй – все. Шибко морозно-то?
– Градусов пятьдесят есть. – Егор закурил. – А снега на полях – шиш. Сгребают тракторами, но кого там!
– Может, подвалит ишо.
– Теперь уж навряд ли. Ну, давай слезать будем…
Старуха взбила на кровати подушку, поправила перину. Егор встал на припечек, подсунул руки под старика.
– Держись мне за шею-то… Вот так! Легкий-то какой стал!
– Выхворался…
– Прям как ребенок. У меня Колька тяжельше.
Старика положили на кровать, накрыли тулупом.
– Может, папироску свернуть? – предложил Егор.
– Нет, неохота. Ах ты, господи, – вздохнул старик, – зимнее дело – помирать-то…
– Да брось ты! – сказал Егор серьезно. – Ты гони от себя эти разные мысли. – Он пододвинул табуретку к кровати, сел. – Меня на фронте-то вон как задело! Тоже думал – каюк. А доктор говорит: захочешь жить – будешь жить, не захочешь – не будешь. А я и говорить-то не мог. Лежу и думаю: «Кто же жить не хочет, чудак-человек?» Так что лежи и думай: «Буду жить!»
Старик слабо усмехнулся.
– Дай разок курну, – попросил он.
Егор дал. Старик затянулся и закашлялся. Долго кашлял…
– Прохудился весь… Дым-то, однако, в брюхо прошел.
Егор хохотнул коротко.
– А где шибко-то болит? – спросила старуха, глядя на старика жалостливо и почему-то недовольно.
– Везде… Весь. Такая слабость, вроде всю кровь выцедили.
Помолчали все трое.
– Ну, пойду я, дядя Степан, – сказал Егор. – Скотинёшку попоить да ко́рма ей задать…
– Иди.
– Вечерком ишо зайду попроведую.
– Заходи.
Егор ушел.
– Слабость-то, она от чего? Не ешь, вот и слабость, – заметила старуха. – Может, зарубим курку – сварю бульону? Он ить скусный свеженькой-то… А?
Старик подумал.
– Не надо. И поисть не поем, а курку решим.
– Да бог уж с ей, с куркой! Не жалко ба…
– Не надо, – еще раз сказал старик. – Лучше дай мне полрюмки вина… Может, хоть маленько кровь-то заиграет.
– Не хуже ба…
– Ничо. Может, она хоть маленько заиграет.
Старуха достала из шкафа четвертинку, аккуратно заткнутую пробкой. В четвертинке было чуть больше половины.
– Гляди, не хуже ба…
– Да когда с водки хуже бывает, ты чо! – Старика досада взяла. – Всю жись трясетесь над ей, а не понимаете: водка – это первое лекарство. Сундуки какие-то…
– Хоть счас-то не ерепенься! – тоже с досадой сказала старуха. – «Сундуки»… Одной уж ногой там стоит, а ишо шебаршит кого-то. Не велел доктор волноваться-то.
– Доктор… Они вон и помирать не велят, доктора-то, а люди помирают.
Старуха налила полрюмочки водки, дала старику. Тот хлебнул – и чуть не захлебнулся. Все обратно вылилось. Он долго лежал без движения. Потом с трудом сказал:
– Нет, видно, пей, пока пьется.
Старуха смотрела на него горько и жалостливо. Смотрела, смотрела и вдруг всхлипнула:
– Старик… А, не приведи господи, правда помрешь, чо же я одна-то делать стану?
Старик долго молчал, строго смотрел в потолок. Ему трудно было говорить. Но ему хотелось поговорить хорошо, обстоятельно.
– Перво-наперво: подай на Мишку на алименты. Скажи: «Отец помирал, велел тебе докормить мать до конца». Скажи. Если он, окаянный, не очухается, подавай на алименты. Стыд стыдом, а дожить тоже надо. Пусть лучше ему будет стыдно. Маньке напиши, чтоб парнишку учила. Парнишка смышленый, весь «Интернационал» назубок знает. Скажи: «Отец велел учить». – Старик устал и долго опять лежал и смотрел в потолок. Выражение его лица было торжественным и строгим.
– А Петьке чего сказать? – спросила старуха, вытирая слезы; она тоже настроилась говорить серьезно и без слез.
– Петьке?.. Петьку не трогай – он сам едва концы с концами сводит.
– Может, сварить бульону-то? Егор зарубит…
– Не надо.
– А чего, хуже станавится?
– Так же. Дай отдохну маленько. – Старик закрыл глаза и медленно, тихо дышал. Он правда походил на мертвеца: какая-то отрешенность, нездешний какой-то покой были на лице его.
– Степан! – позвала старуха.
– Мм?
– Ты не лежи так…
– Как не лежи, дура? Один помирает, а она – лежи так. Как мне лежать-то? На карачках?
– Я позову Михеевну – пособорует?
– Пошли вы!.. Шибко он мне много добра исделал… Курку своей Михеевне задарма сунешь… Лучше эту курку-то Егору отдай – он мне могилку выдолбит. А то кто долбить-то станет?
– Найдутся небось…
– «Найдутся». Будешь потом по деревне полоскать – кому охота на таком морозе долбать. Зимнее дело… Что бы летом-то!
– Да ты чо уж, помираешь, что ли! Может, ишо оклемаисся.
– Счас – оклемался. Ноги вон стынут… Ох, господи, господи!.. – Старик вздохнул. – Господи… тяжко, прости меня, грешного.
– Степан, ты покрепись маленько. Егор-то говорил: «Не думай всякие думы».
– Много он понимает! Он здоровый как бык. Ему скажи: не помирай – он не помрет.
– Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая…
– Бог простит, – сказал старик часто слышанную фразу. Ему еще что-то хотелось сказать, что-то очень нужное, но он как-то стал странно смотреть по сторонам, как-то нехорошо забеспокоился… – Агнюша, – с трудом сказал он, – прости меня… я маленько заполошный был… А хлеб-то – рясный-рясный!.. А погляди-ко в углу-то кто? Кто там?
– Где, Степан?
– Да вон!.. – Старик приподнялся на локте, каким-то жутким взглядом смотрел в угол избы – в передний. – Вон же она, – сказал он, – вон… Сидит, гундосая.
Егор пришел вечером…
На кровати лежал старик, заострив кверху белый нос. Старуха тихо плакала у его изголовья…
Егор снял шапку, подумал немного и перекрестился на икону.
– Да, – сказал он, – чуял он ее.
Два письма
Человеку во сне приснилась родная деревня. Идет будто он по берегу реки, бросает камешки в воду. В том месте реки – затон. Тихо-тихо. Никого – ни одной живой души вокруг. Деревня рядом, и в деревне как повымерло все. «Что же это такое – никого нет-то?» – удивился человек. И еще бросил камень в воду. Он беззвучно пошел ко дну. Человек еще бросил – большой. Камень без звука утонул. Человека охватил страх: «Что-то случилось», – подумал он.
И проснулся. И стал вспоминать. Деревня… Лет десять не был он там, а то и больше… Вспомнились серые избы, пыльная улица, крапива у плетней, куры на завалинке, покосившиеся прясла… А за деревней – степь да колки. Да полыхает заря в полнеба. Попадаются еще небольшие озерки; вечерами вода в них гладкая-гладкая, и вся заря – как в зеркале. Любилось сидеть на берегу этих маленьких озер, ни о чем не думалось… Только в душу с тишиной вместе вкрадывается беспокойно-нежное чувство ко всему на свете. Грустно немного, но кто-то будто шепчет на ухо, чуть слышно: подожди, подожди, дружок.
Далеко-далеко проскачет табун лошадей в ночное, повиснет над дорогой в воздухе полоска пыли и долго держится. И опять тихо. Что за тишина такая на земле! Стихи складывались:
…Тихо в поле, —
Устали кони.
Тихо в поле – зови, не зови…
В сонном озере, как в иконе, —
Заря медленно гаснет. Как будто остался ты на земле совсем-совсем один. Не страшно, не одиноко… Только упрямо и беспокойно лезет в голову:
…Не хочу понять:
Зачем явился?
Не могу понять:
Человек попытался заснуть и не мог. Он потихоньку, чтоб не разбудить жену, встал, надел пижаму, пошел в другую комнату, включил свет и сел к столу. И глубоко задумался.
– Эх ты, черт возьми, – бормотал он. – Что-то не того… Старею, что ли?
Было невыносимо грустно, чего-то жаль было чуть не до слез. Не сбылось как будто то, что мерещилось тогда, давно, на берегах крохотных тихих озер…
Человек – его звали Николай Иваныч – достал бумагу и сел писать давнишнему своему другу.
«Друже мой, Иван Семеныч! – начал он. – Здорово! Захотелось вот написать тебе. Увидел сейчас во сне деревню нашу и затосковал. Сижу вот и пишу ночью, как Бальзак. Вспомнил я, как мы с тобой институты окончили. Помнишь? Приехали с дипломами… Последний разок побывать на родине. Нарядились, как эти… черт-те знает кто! На мне белая какая-то заграничная рубашка, ты зачем-то матроску напялил. Шли по улице – два пижона. А пора была страдная. Я помню, встретился нам Минька Докучаев на вершнах, остановились, поздоровались. Он грязный весь – ни глаз, ни рожи, как говорят, ехал в кузницу пилу от жнейки заклепывать. Закурили. А