был бы, может…
– Перестань уж!.. – Марфа махнула рукой. – Завел – противно слушать.
– Значит, не понимаешь,– вздохнул Антип.
Некоторое время молчали.
Марфа вдруг всплакнула. Вытерла платочком слезы и сказала:
– Разлетелись наши детушки по всему белу свету.
– Что же им, около тебя сидеть всю жизнь? – заметил Антип.
– Хватит стучать-то! – сказала вдруг Марфа.– Давай посидим, поговорим про детей.
Антип усмехнулся, отложил молоток.
– Сдаешь, Марфа,– весело сказал он.– А хочешь, я тебе сыграю, развею тоску твою?
– Сыграй,– разрешила Марфа.
Антип вымыл руки, лицо, причесался.
– Дай новую рубашенцию.
Марфа достала из ящика новую рубаху. Антип надел ее, подпоясался ремешком. Снял со стены балалайку, сел в красный угол, посмотрел на Марфу.
– Начинаем наш концерт!
– Ты не дурачься только,– посоветовала Марфа.
– Сейчас вспомним всю нашу молодость,– хвастливо сказал Антип, настраивая балалайку.– Помнишь, как тогда на лужках хороводы водили?
– Помню, чего же мне не помнить? Я как-нибудь помоложе тебя.
– На сколько? На три недели с гаком?
– Не на три недели, а на два года. Я тогда еще совсем молоденькая была, а ты уж выкобенивался.
Антип миролюбиво засмеялся:
– Я мировой все-таки парень был! Помнишь, как ты за мной приударяла?
– Кто? Я, что ли? Господи!.. А на кого это тятя-покойничек кобелей спускал? Штанину-то кто у нас в ограде оставил?
– Штанина, допустим, была моя…
Антип подкрутил последний кулочок, склонил маленькую голову на плечо, ударил по струнам… Заиграл, И в теплую пустоту и сумрак избы полилась тихая светлая музыка далеких дней молодости. И припомнились другие вечера, и хорошо и грустно сделалось, и подумалось о чем-то главном в жизни, но так, что не скажешь, что же есть это главное.
Не шей ты мне,
Ма-амынька,
Красный сарафа-ан,
запел тихонечко Антип и кивнул Марфе. Та поддержала:
Не входи, родимая,
В изъян…
Пели ни так чтобы очень стройно, но обоим сделалось удивительно хорошо. Вставали в глазах забытые картины, То степь открывалась за родным селом, то берег реки, то шепотливая тополиная рощица припоминалась, темная и немножко жуткая… И было что-то сладко волнующее во всем этом. Не стало осени, одиночества, не стало денег, хомутов…
Потом Антип заиграл веселую. И пошел по избе мелким бесом, игриво виляя костлявыми бедрами.
Ох, там, ри-та-там,
Ритатушеньки мои!
Походите, погуляйте,
Па-ба-луй-тися!
Он стал подпрыгивать. Марфа засмеялась, потом всплакнула, но тут же вытерла слезы и опять засмеялась.
– Хоть бы уж не выдрючивался, господи!.. Ведь смотреть не на что, а туда же.
Антип сиял. Маленькие умные глазки его светились озорным блеском.
Ох, Марфа моя,
Ох, Марфынька,
Укоряешь ты меня за напраслинку!
– А помнишь, Антип, как ты меня в город на ярманку возил? Антип кивнул головой.
Ох, помню, моя,
Помню, Марфынька!
Ох, хаханечки, ха-ха,
Чечевика с викою!
– Дурак же ты, Антип! – ласково сказала Марфа,– Плетешь черт те чего.
Ох, Марфушечка моя,
Радость всенародная…
Марфа так и покатилась:
– Ну, не дурак ли ты, Антип!
Ох, там, ри-та-там,
Ритатушеньки мои!
– Сядь, споем какую-нибудь,– сказала Марфа, вытирая слезы.
Антип слегка запыхался. Улыбаясь, смотрел на Марфу.
– А? А ты говоришь: Антип у тебя плохой!
– Не плохой, а придурковатый,– поправила Марфа.
– Значит, не понимаешь,– сказал Антип, нисколько не обидевшись за такое уточнение. Сел.– Мы могли бы с тобой знаешь как прожить! Душа в душу. Но тебя замучили окаянные деньги. Не сердись, конечно.
– Не деньги меня замучили, а нету их, вот что мучает-то.
– Хватило бы… брось, пожалуйста. Но не будем. Какую желаете, мадемуазельфрау?
– Про Володю-молодца.
– Она тяжелая, ну ее!
– Ничего. Я поплачу хоть маленько,
Ох, не вейти-ися, чайки, над морем,
– запел Антип.
Вам некуда, бедненьким, сесть.
Слетайте в Сибирь, край далекий,
Снесите печальну-я весть.
Антип пел задушевно, задумчиво. Точно рассказывал.
Ох, в двенадцать часов темной но-очий
Убили Володю-молодца-а.
Марфа захлюпала.
– Антип, а Антип!., Прости ты меня, если я чем-нибудь тебя обижаю,проговорила она сквозь слезы.
– Ерунда,– сказал Антип.– Ты меня тоже прости, если я виноватый.
– Играть тебе не даю…
– Ерунда,– опять сказал Антип.– Мне дай волю – я день и ночь согласен играть.
– Хочешь, чекушечку тебе возьмем?
– Можно,– согласился Антип,
Марфа вытерла слезы, встала.
– Иди пока в магазин, а я ужин соберу.
Антип надел брезент и стоял посреди избы, ждал, когда Марфа достанет из глубины огромного сундука, из-под тряпья разного, деньги. Стоял и смотрел на ее широкую спину.
– Вот еще какое дело,– небрежно начал он,– она уж старенькая стала… надо бы новую. А в магазин вчера только привезли. Хорошие! Давай заодно куплю.
– Кого? – Марфина спина перестала двигаться.
– Балалайку-то.
Марфа опять задвигалась. Достала деньги, села на сундук и стала медленно и трудно отсчитывать. Шевелила губами и хмурилась.
– Она у тебя играет еще,– сказала она.
– Там треснула досточка одна… дребезжит.
– А ты заклей. Возьми да варом аккуратненько.
– Разве можно инструмент варом? Ты что, бог с тобой!
Марфа замолчала. Снова стала считать деньги. Вид у нее был строгий и озабоченный.
– На, – она протянула Антипу деньги. В глаза ему не смотрела.
– На четвертинку только? – У Антипа отвисла нижняя губа. – Да-а…
– Ничего, она еще у тебя поиграет. Вон как хорошо сегодня играла!
– Эх, Марфа!.. – Антип тяжело вздохнул.
– Что «эх»? Что «эх»?
– Так… проехало. – Антип повернулся и пошел к двери.
– А сколько она стоит-то? – спросила вдруг Марфа сурово.
– Да она стоит-то копейки! – Антип остановился у порога. – Рублей шесть по новым ценам.
– На,– Марфа сердито протянула ему шесть рублей,
Антип подошел к жене скорым шагом, взял деньги и молча вышел: разговаривать или медлить было опасно – Марфа легко могла раздумать.
Поляна на взгорке, на поляне – избушка.
Избушка – так себе, амбар, рядов в тринадцать-четырнадцать, в одно оконце, без сеней, а то и без крыши. Кто их издревле рубит по тайге?.. Приходят по весне какие-то люди, валят сосняк поровней, ошкуривают… А ближе к осени погожими днями за какую-нибудь неделю в три-четыре топора срубят. Найдется и глина поблизости, и камни – собьют камелек, и трубу на крышу выведут, и нары сколотят – живи не хочу!
Зайдешь в такую избушку зимой – жилым духом не пахнет. На стенах, в пазах, куржак, в ладонь толщиной, промозглый запах застоялого дыма.
Но вот затрещали в камельке поленья… Потянуло густым волглым запахом оттаивающей глины; со стен каплет. Угарно. Лучше набить полный камелек и выйти пока на улицу, нарубить загодя дровишек… Через полчаса в избушке теплее и не тяжко. Можно скинуть полушубок и наторкать в камелек еще дополна. Стены слегка парят, тихое блаженство, радость. «А-а!..– хочется сказать.– Вот так-то». Теперь уж везде почти сухо, но доски нар еще холодные. Ничего – скоро. Можно пока кинуть на них полушубок, под голову мешок с харчами, ноги – к камельку. И дремота охватит – сил нет. Лень встать и подкинуть еще в камелек. А надо.
В камельке целая огненно-рыжая горка углей. Поленья сразу вспыхивают, как береста. Тут же, перед камельком, чурбачок. Можно сесть на него, закурить и – думать. Одному хорошо думается. Темно. Только из щелей камелька светится; свет этот играет на полу, на стенах, на потолке. И вспоминается бог знает что! Вспомнится вдруг, как первый раз провожал девку. Шел рядом и молчал как дурак… И сам не заметишь, что сидишь и ухмыляешься. Черт ее знает – хорошо!
Совсем тепло. Можно чайку заварить. Кирпичного, зеленого. Он травой пахнет, лето вспоминается.
…Так в сумерки сидел перед камельком старик Никитич, посасывал трубочку. В избушке было жарко. А на улице – морозно. На душе у Никитича легко. С малых лет таскался он по тайге – промышлял. Белковал, а случалось, медведя-шатуна укладывал. Для этого в левом кармане полушубка постоянно носил пять-шесть патронов с картечным зарядом. Любил тайгу. Особенно зимой. Тишина такая, что маленько давит. Но одиночество не гнетет, свободно делается; Никитич, прищурившись, оглядывался кругом – знал: он один безраздельный хозяин этого большого белого царства.
…Сидел Никитич, курил.
Прошаркали на улице лыжи, потом – стихло. В оконце вроде кто-то заглянул. Потом опять скрипуче шаркнули лыжи – к крыльцу. В дверь стукнули два раза палкой.
– Есть кто-нибудь?
Голос молодой, осипший от мороза и долгого молчания – не умеет человек сам с собой разговаривать.
«Не охотник»,– понял Никитич, охотник не станет спрашивать – зайдет, и все.
– Есть!
Тот, за дверью, отстегнул лыжи, приставил их к стене, скрипнул ступенькой крыльца… Дверь приоткрылась, и в белом облаке пара Никитич едва разглядел высокого парня в подпоясанной стеганке, в ватных штанах, в старой солдатской шапке.
– Кто тут?
– Человек,– Никитич пожег лучину, поднял над головой.
Некоторое время молча смотрели друг на друга.
– Один, что ли?
– Один.
Парень прошел к камельку, снял рукавицы, взял их под мышку, протянул руки к плите.
– Мороз, черт его…
– Мороз.– Тут только заметил Никитич, что парень без ружья. Нет, не охотник.
Не похож. Ни лицом, ни одежкой.– Март – он ишо свое возьмет.
– Это по-новому. А по-старому – март. У нас говорят: марток – надевай двое порток. Легко одетый.– Что ружья нет, старик промолчал.
– Ничего,– сказал парень.– Один здесь?
– Один. Ты уж спрашивал.
Парень ничего не сказал на это.
– Садись. Чайку щас поставим.
– Отогреюсь малость…– Выговор у парня нездешний, расейский. Старика разбирало любопытство, но вековой обычай – не лезть сразу с расспросами – был сильнее любопытства,
Парень отогрел руки, закурил папироску.
– Хорошо у тебя. Тепло.
Когда он прикуривал, Никитич лучше разглядел его – красивое бледное лицо с пушистыми ресницами. С жадностью затянулся, приоткрыл рот – сверкнули два передних золотых зуба. Оброс. Бородка аккуратная, чуть кучерявится на скулах… Исхудал… Перехватил взгляд старика, приподнял догорающую спичку, внимательно посмотрел на него. Бросил спичку. Взгляд Никитичу запомнился: прямой, смелый… И какой-то «стылый» так – определил Никитич. И подумал некстати: «Девки таких любят».
Парень улыбнулся:
– Так не говорят, отец. Говорят – присаживайся.
– Ну, присаживайся. А пошто не говорят? У нас говорят.
– Присесть можно. Никто не придет еще?
– Теперь кто? Поздно. А придет, места хватит.– Никитич подвинулся на пеньке, парень присел рядом, опять протянул руки к огню. Руки – не рабочие. Но парень, видно, здоровый. И улыбка его понравилась Никитичу – не «охальная», простецкая, сдержанная. Да еще эти зубы золотые… Красивый парень. Сбрей ему сейчас бородку, надень костюмчик – учитель, Никитич очень любил учителей.
– Иолог какой-нибудь? – спросил он.
– Кто? – не понял парень.
– Ну… эти, по тайге-то ищут…
– А-а… Да.
– Как же без ружьишка-то? Рыск.
– Отстал от своих,– неохотно сказал парень.– Деревня твоя далеко?
– Верст полтораста.
Парень кивнул головой, прикрыл глаза, некоторое время сидел так, наслаждаясь теплом, потом встряхнулся, вздохнул:
– Устал,
– Долго один-то идешь?
– Найдется.