показалось, кто-то с улицы зовет, шагнул с балкона, и все, не вернулся.
– Разбился?!
– Ну. с девятого этажа – шутка в деле! Он же не голубь мира. Когда летел, успел, правда, крикнуть: «Эй!»
– Сердешный… – вздохнула мать.
Дядя Володя посмотрел на Славку…
– Отдохни, Славка. Давай в шахматы сыграем. Заполним вакум, как говорит наш главный бухгалтер. Тоже пить бросил и не знает, куда деваться. Не знаю, говорит, чем вакум заполнить,
Славка посмотрел на мать. Та улыбнулась:
– Ну отдохни, сынок.
Славка с великим удовольствием вылез из-под баяна… Мать опять взгромоздила баян на шкаф, накрыла салфеткой.
Дядя Володя расставлял на доске фигуры.
– В шахматы тоже учись, Славка. Попадешь в какую-нибудь компанию: кто за бутылку, кто разные фигли-мигли, а ты раз – за шахматы: «Желаете?» К тебе сразу другое отношение. У тебя по литературе как?
– Плохо. Литературу надо назубок знать. Вот я хожу пешкой и говорю: «Е-два, Е-четыре», как сказал гроссмейстер. А ты не знаешь, где это написано. Надо знать. Ну давай.
Славка походил пешкой.
– А зачем говорят-то: «Е-два, Е-четыре»? – спросила мать, наблюдая за игрой.
– А шутят,– пояснил дядя Володя.– Шутят так. А люди уж понимают: «Этого голой рукой не возьмешь». У нас в типографии все шутят. Ходи, Славка.
Славка походил пешкой.
– У нас дядя Иван тоже шутит, – сказал он. – Нас вывели на физкультуру, а он говорит: «Вот вам лопаты – тренируйтесь». – Славка засмеялся.
– Кто это?
– Он завхозом у нас.
– А-а… Этим шутникам лишь бы на троих сообразить,– недовольно заметил дядя Володя.
– Не перевариваю этих соображал,– продолжал дядя Володя.– Живут – небо коптят.
– А вот пили-то,– поинтересовалась мать,– жена-то как же?
– Жена-то? – Дядя Володя задумался над доской: Славка неожиданно сделал каверзный ход.– Реагировала-то?
– Да. Реагировала-то.
– Отрицательно, как еще. Из-за этого и разошлись, можно сказать. Вот так, Славка! – Дядя Володя вышел из трудного положения и был доволен.Из-за этого и горшок об горшок у нас и получился.
– Как это? – не понял Славка,
– Горшок об горшок-то? – Дядя Володя снисходительно улыбнулся.– Горшок об горшок – и кто дальше.
Мать засмеялась.
– Еще рюмочку, Владимир Николаич?
– Нет,– твердо сказал дядя Володя.– Зачем? Мне и так хорошо. Выпил для настроения-и будет. Раньше не отказался ба… Ох, пил!.. Спомнить страшно.
– Не думаете сходиться-то? – спросила мать.
– Нет,– твердо сказал дядя Володя,– Дело прынципа: я первый на мировую не пойду.
Славка опять сделал удачный ход.
– Ну, Славка!.. – изумился дядя Володя.
Мать незаметно дернула Славку за штанину. Славка протестующе дрыгнул ногой: он тоже вошел в азарт.
– Так, Славка… – Дядя Володя думал, сморщившись. – Так… А мы вот так!
Теперь Славка задумался.
– Детей-то проведуете? – расспрашивала мать.
– Проведую, – Дядя Володя закурил. – Дети есть дети, Я детей люблю.
– Жалеет счас небось?
– Жена-то? Тайно, конешно, жалеет. У меня счас без вычетов на руки выходит сто двадцать. И все целенькие. Площадь – тридцать восемь метров, обстановка… Сервант недавно купил за девяносто шесть рублей – любо глядеть. Домой приходишь – сердце радуется. Включишь телевизор, постановку какую-нибудь посмотришь… Хочу еще софу купить.
– Ходите,– сказал Славка.
Дядя Володя долго смотрел на фигуры, нахмурился, потрогал в задумчивости свой большой, слегка заалевший нос.
– Так, Славка… Ты как? А мы-так! Шахович. Софы есть чешские… Раздвижные – превосходные. Отпускные получу, обязательно возьму. И шкуру медвежью закажу…
– Сколько же шкура станет?
– Шкура? Рублей двадцать пять. У меня племянник часто в командировку на восток ездит, закажу ему, привезет.
– А волчья хуже? – спросил Славка.
– Волчья небось твердая,– сказала мать.
– Волчья вообще не идет для этого дела. Из волчьих дохи шьют. Мат, Славка. Дождик перестал; за окном прояснилось. Воздух стал чистый и синий. Только далеко на горизонте громоздились темные тучи. Кое-где в домах зажглись огни.
Все трое некоторое время смотрели в окно, слушали глухие звуки улицы. Просторно и грустно было за окном.
– Завтра хороший день будет,– сказал дядя Володя.– Вот где солнышко село, небо зеленоватое: значит, хороший день будет.
– Зима скоро.– вздохнула мать.
– Это уж как положено, У вас батареи не затопили еще?
– Нет. Пора бы уж.
– С пятнадцатого затопят. Ну пошел. Пойду включу телевизор, постановку какую-нибудь посмотрю.
Мать смотрела на дядю Володю с таким выражением, как будто ждала, что он вот-вот возьмет и скажет что-то не про телевизор, не про софу, не про медвежью шкуру – что-то другое.
Дядя Володя надел фуражку, остановился у порога…
– Ну, до свиданья.
– До свиданья…
– Славка, а кубинский марш не умеешь?
– Нет,– сказал Славка.– Не проходили еще.
– Научись, сильная вещь. На вечера будут приглашать… Ну, до свиданья.
– До свиданья.
Дядя Володя вышел. Через две минуты он шел под окнами – высокий, сутулый, с большим носом. Шел и серьезно смотрел вперед,
– Руль, – с досадой сказала мать, глядя в окно. – Чего ходит?..
– Тоска,– сказал Славка.– Тоже ж один кукует.
Мать вздохнула и пошла в куть готовить ужин.
– Чего ходить тогда? – еще раз сказала она и сердито чиркнула спичкой по коробку.– Нечего и ходить тогда. Правда что Гусь-Хрустальный.
Верую!
По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая-то нутряная, едкая… Максим физически чувствовал ее, гадину: как если бы неопрятная, не совсем здоровая баба, бессовестная, с тяжелым запахом изо рта, обшаривала его всего руками – ласкала и тянулась поцеловать.
– Опять!.. Навалилась.
– О!.. Господи… Пузырь: туда же, куда и люди,– тоска,– издевалась жена Максима, Люда, неласковая, рабочая женщина: она не знала, что такое тоска.С чего тоска-то?
Максим Яриков смотрел на жену черными, с горячим блеском глазами… Стискивал зубы.
– Давай матерись, Полайся – она, глядишь, пройдет, тоска-то. Ты лаяться-то мастер.
Максим иногда пересиливал себя – не ругался. Хотел, чтоб его поняли.
– Не поймешь ведь.
– Почему же я не пойму? Объясни, пойму.
– Вот у тебя все есть – руки, ноги… и другие органы. Какого размера – это другой вопрос, но все, так сказать, на месте. Заболела нога – ты чувствуешь, захотела есть – налаживаешь обед… Так?
– Ну.
Максим легко снимался с места (он был сорокалетний легкий мужик, злой и порывистый, никак не мог измотать себя на работе, хоть работал много), ходил по горнице, и глаза его свирепо блестели.
– Но у человека есть также – душа! Вот она, здесь,– болит! – Максим показывал на грудь.– Я же не выдумываю! Я элементарно чувствую – болит.
– Больше нигде не болит?
– Слушай! – взвизгивал Максим.– Раз хочешь понять, слушай! Если сама чурбаком уродилась, то постарайся хоть понять, что бывают люди с душой. Я же не прошу у тебя трешку на водку, я же хочу… Дура! – вовсе срывался Максим, потому что вдруг ясно понимал: никогда он не объяснит, что с ним происходит, никогда жена Люда не поймет его. Никогда! Распори он ножом свою грудь, вынь и покажи в ладонях душу, она скажет – требуха. Да и сам он не верил в такую-то – в кусок мяса– Стало быть, все это – пустые слова. Чего и злить себя? – Спроси меня напоследок: кого я ненавижу больше всего на свете? Я отвечу: людей, у которых души нету. Или она поганая. С вами говорить – все равно, что об стенку головой биться.
– Ой, трепло!
– Сгинь с глаз!
– А тогда почему же ты такой злой, если у тебя душа есть?
– А что, по-твоему, душа-то – пряник, что ли? Вот она как раз и не понимает, для чего я ее таскаю, душа-то, и болит, А я злюсь поэтому. Нервничаю.
– Ну и нервничай, черт с тобой! Люди дождутся воскресенья-то да отдыхают культурно… В кино ходют. А этот – нервничает, видите ли. Пузырь.
Максим останавливался у окна, подолгу стоял неподвижно, смотрел на улицу. Зима. Мороз. Село коптит в стылое ясное небо серым дымом – люди согреваются. Пройдет бабка с ведрами на коромысле, даже за двойными рамами слышно, как скрипит под ее валенками тугой, крепкий снег. Собака залает сдуру и замолкнет – мороз. Люди-по домам, в тепле. Разговаривают, обед налаживают, обсуждают ближних… Есть – выпивают, но и там веселого мало.
Максим, когда тоскует, не философствует, никого мысленно ни о чем не просит, чувствует боль и злобу. И злость эту свою он ни к кому не обращает, не хочется никому по морде дать и не хочется удавиться. Ничего не хочется – вот где сволочь – маята! И пластом, недвижно лежать – тоже не хочется. И водку пить не хочется – не хочется быть посмешищем, противно. Случалось, выпивал… Пьяный начинал вдруг каяться в таких мерзких грехах, от которых и людям и себе потом становилось нехорошо. Один раз спьяну бился в милиции головой об стенку, на которой наклеены были всякие плакаты, ревел – оказывается: он и какой-то еще мужик, они вдвоем изобрели мощный двигатель величиной со спичечную коробку и чертежи передали американцам. Максим сознавал, что это – гнусное предательство, что он – «научный Власов», просил вести его под конвоем в Магадан. Причем он хотел идти туда непременно босиком.
– Зачем же чертежи-то передал? – допытывался старшина. – И кому!!!
Этого Максим не знал, знал только, что это – «хуже Власова». И горько плакал.
В одно такое мучительное воскресенье Максим стоял у окна и смотрел на дорогу. Опять было ясно и морозно, и дымились трубы.
«Ну и что? – сердито думал Максим. – Так же было сто лет назад. Что нового-то? И всегда так будет. Вон парнишка идет, Ваньки Малофеева сын… А я помню самого Ваньку, когда он вот такой же ходил, и сам я такой был. Потом у этих – свои такие же будут. А у тех – свои… И все? А зачем?»
Совсем тошно стало Максиму… Он вспомнил, что к Илье Лапшину приехал в гости родственник жены, а родственник тот – поп. Самый натуральный поп – с волосьями. У попа что-то такое было с легкими – болел. Приехал лечиться. А лечился он барсучьим салом, барсуков ему добывал Илья. У попа было много денег, они с Ильей часто пили спирт. Поп пил только спирт.
Максим пошел к Лапшиным.
Илюха с попом сидели как раз за столом, попивали спирт и беседовали. Илюха был уже на развезях – клевал носом и бубнил, что в то воскресенье, не в это, а в то воскресенье он принесет сразу двенадцать барсуков.
– Мне столько не надо. Мне надо три хороших – жирных.
– Я принесу двенадцать, а ты уж выбирай сам – каких.