самогона, не хотелось говорить про смерть.
– Брось! – сказал он.– Поживешь. Гармонь, што ль, принесть?
– Неси.
Иван перешел через дорогу, вошел в дом… И его долго не было. Потом вышел с гармошкой, но опять хмурый.
– Мать, – сказал он. – Жалко вообще-то…
– Все жа ехать хошь?
– Ну а что делать-то? – Иван, видно, только что так говорил с матерью.Не могу же я на этот… Да ну – к черту совсем! Я Северным морским путем прошел… Я моторист, слесарь пятого разряда… Ну ладно, год не буду ездить, но неужели… Да ну – к черту! – Он тронул гармонь, что-то такое попробовал и бросил. Ему стало грустно.– Не везет мне тоже, дед. Крепко. Женился на Дальнем Востоке, так? Родилась дочка… А она делает фортель и уезжает к мамочке в Ленинград. Ты понял? – Он часто рассказывал, как он женился.
– Пошто в Ленинград-то?
– Она на Дальнем Востоке за техникум отрабатывала. Да мне ее-то – черт с ней, мне дочь жалко. Снится.
– К ей теперь поедешь?
– К жене?! Она второй год замужем… Молодая красивая кыса.
– А куда?
– К корешу одному… На шахты. Может, не на все время. Может, на год…
– На год у вас теперь не получается. Шибко уж легко стали из дому уходить.
– Ну а что я тут буду делать-то?!-опять взвился Иван. – На этот идти, на… Да ну, к черту! – Он развернул гармонь, заиграл и стал подпевать – как-то нарочно весело, зло:
Вот живу я с женщиной,
Ум-па-ра-ра-ра!
А вот уходит женщина
Да от меня.
Напугалась, лапушка?
Кончена игра!..
Старик все так же спокойно слушал.
– Сам сочиняю,– сказал Иван.– На ходу прямо. Могу всю ночь петь.
А мы не будем кланяться —
В золотой оправушке…
– Баламут ты, Ванька,– сказал старик.– Ну, пошел ба, поработал год на свинарнике… Мать не жалеешь. Она всю жись и так одна прожила.
Иван перестал играть, долго молчал.
– Не в этом дело, дед. Мне обидно. Что, думаешь, у них не нашлось бы места, где устроить меня? Что им, один лишний слесарь помешает? Я тебя умоляю!.. Директор на меня тоже зуб имеет. Я его дочку пару раз проводил из клуба, он стал опасаться. А там можно опасаться: полудурок. А я трепаться умею… Я б ему сделал подарок. Зря, между прочим, не сделал.
– Чтоб в подоле принесла? Подарок-то?
– Ага. Скромный такой. К Восьмому марта.
– Это вы умеете.
– Вообще грустно, дед. Почему так? Ничего неохота… как это… как свидетель. Я один раз свидетелем был: один другому дал по очкам, у того зрение нарушилось. И вот сижу я на суде и не могу понять: я-то зачем здесь? Самое ж дурацкое дело! Ну, видел – и все. Измучился, пока суд шел.– Иван посмотрел на огоньки в огородах, вздохнул, помолчал.– Так и здесь. Сижу и думаю: «А я при чем здесь?» Суд хоть длинный был, но кончился, и я вышел. А здесь куда выйдешь? Не выйдешь.
– Отсюда одна дорога – на тот свет.
Иван налил в стакан, выпил.
– Нет счастья в жизни,– сказал он и сплюнул.– Тебе налить?
– Будет.
Старик долго молчал.
– В твои годы я так не думал,– негромко заговорил он.– Знал работал за троих. Сколько одного хлеба вырастил!.. Собрать ба весь, наверно, с год все село кормить можно было. Некогда было так думать,
– А я не знаю, для чего я работаю. Ты понял? Вроде нанялся, работаю. Но спроси: «Для чего?» – не знаю. Неужели только нажраться? Ну, нажрался… А дальше что? – Иван серьезно спрашивал, ждал, что старик скажет.Что дальше-то? Душа все одно вялая какая-то…
– Заелись,– пояснил старик.
– И ты не знаешь. У вас никакого размаха не было, поэтому вам хватало… Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо.
– Налей-ка,– попросил старик. Выпил, тоже сплюнул.– Сороконожки,вдруг зло сказал он.– Суетитесь на земле – туда-сюда, туда-сюда, а толку никакого. Машин понаделали, а… тьфу! Рак-то, он от чего? От бензина вашего, от угару. Скоро детей рожать разучитесь…
– Не скажи.
– И чуют ведь, что неладно живут, а все хорохорятся, «Разма-ах»! А чего гнусишь тогда?
– Чего эт тебя заело-то? Что дремучими вас назвал? А какие же вы?
– Лодыри вы. Светлые. Вы ведь как нонче: ему, подлецу, за ездку рупь двадцать кладут – можно четыре рубля в день заробить, а он две ездки делает и коней выпрягает. А сам – хоть об лоб поросят бей – здоровый. А мне двадцать пять соток за ездку начисляли, и я по пять ездок делал, да на трех, на четырех подводах. Трудодень заробишь, да год ждешь, сколь тебе на его отвалят. А отвалили – шиш с маслом. И вы же ноете: не знаю, для чего робить! Тебе полторы тыщи в месяц неохота заробить, а я за такие-то денюжки все лето горбатился.
– А мне не надо столько денег,– словно подзадоривая старика, сказал Иван.– Ты можешь это понять? Мне чего-то другого надо.
– Не надо, а полтора рубля – похмелиться – нету. Ходишь как побирушка… не надо ему! Мать-то высохла на работе. Черти… Лодыри. Солнышко-то ишо вон где, а они уж с пашни едут. Да на машинах, с песнями!.. Эх… работники. Только по клубам засвистывать, подарки отцам мастерить…
– Нет, уж такой жизни теперь не будет, чтоб… Вообще ты формально прав, но ведь конь тоже работает…
– Позорно ему на свинарнике поработать! А мясо не позорно исть?
– Не поймешь, дед, – вздохнул Иван.
– Где нам!
– Я тебе говорю: наелся. Что дальше? Я не знаю. Но я знаю, что это меня не устраивает. Я не могу только на один желудок работать.
На-нина-ни-на…
– пропел он.
Старик усмехнулся:
– Обормот. Жена-то пошто ушла? Пил небось?
– Я не фраер, дед, я был классный флотский специалист. Ушла-то?.. Не знаю. Именно потому, что я не был фраером.
– Кем не был?
– Это так…– Иван поставил гармонь на лавку, закурил, долго молчал. И вдруг не дурашливо, а с какой-то затаенной тревогой, даже болью сказал: – А правда ведь не знаю, зачем живу.
– Удивляюсь. Я же не дурак. Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит? Как я этого не пойму!
– Женись, маяться перестанешь. Не до этого будет.
– Нет, тоже не то. Я должен сгорать от любви. А где тут сгоришь!.. Не понимаю; то ли я один такой дурак, то ли все так, но помалкивают… Веришь, нет: ночью думаю-думаю – до того плохо станет, хоть кричи. Ну зачем?!
– Тьфу! – Старик покачал головой.– Совсем испортился народишко.
А день тихо умирал, истлевал в теплой сырости. Темней и темней становилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И все острее пахло дымом. Долго еще будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут звучать отчетливо, а шум и возня в деревне будут стихать, И совсем уже темно станет. Огоньки в огородах станут гаснуть, И где-нибудь, совсем близко, звучный мужской голос скажет:
– Ну, пошли, ладно,
Насколько тихо, спокойно и грустно уходит прожитый день, настолько звонко, светло и горласто приходит новый. Петушня орет по селу. Суетятся люди, торопятся. Опаздывают.
Иван поднялся рано. Посидел на кровати, посмотрел в пол. Плохо было на душе, муторно. Стал одеваться.
Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах – древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком; от комков земли, окропленных мелким бисером изморози; от вчерашних кострищ в огородах, зола которых седая, и влажная, и тяжелая; от палого листа, который отсырел с весной, но все равно, когда идешь, громко шуршит под ногами.
– Может, я схожу к директору-то, попрошу?.. – заговорила мать.
Иван брился.
– Еще чего! В ноги упади – он довольный будет.
– Ну а как жа теперь? – Мать старалась говорить не просительно, как можно убедительней – понимала; разговор, наверно, последний. – Ходют люди, просют. Язык-то не отсохнет…
– Я ходил. Просил.
– Да знаю я тебя, тугоносого, как ты просил! Лаяться только умеете…
– Хватит, мам.
Мать больше не выдержала, села на приступку и заплакала тихонько и запричитала:
– Куда вот собрался? К черту на кулички… То ли уж на роду мне написано весь свой век мучиться. Пошто жа, сынок, только про себя думаешь?..
Иван знал: будут слезы. И оттого было так плохо на душе, щемило даже, И оттого он хмурился раньше времени.
– Да што ты меня… на войну, што ли, провожаешь? Што я там?.. Да ну, к шутам все! И вечно – слезы!.. Мне уж от этих слез житья нету.
– Сходила ба, попросила – не каменный он, подыскал ба чего-нибудь. А то к инспектору сходи… Што уж сразу так – уезжать. Вон у Кольки Завьялова тоже права отбирали, сходил парень-то, поговорил… С людьми поговорить надо…
– Они уж в милиции, права-то. Поздно.
– Ну в милицию съездил ба…
– Хо-о! – изумился Иван.– Ну ты даешь!
– Господи, господи… Всю жись вот так, И за што мне такая доля злосчастная! Проклятая я, што ли…
Невмоготу становилось, Иван вышел во двор, умылся под рукомойником, постоял в одной майке у ворот… Посмотрел на село. Все он тут знал. И томился здесь, в этих переулках, лунными ночами… А крепости желанной в душе перед дальней дорогой не ощущал. Он не боялся ездить, но нужна крепость в душе и немножко надо веселей уезжать.
Вывернулся откуда-то пес Дик, красивый, но шалавый, кинулся с лаской.
– Ну! – Иван откинул пса, пошел в дом.
– Ну, поработал ба на свинарнике…
Они настойчивые, матери. И беспомощные.
– Ни под каким лозунгом,– твердо сказал Иван.– Вся деревня смеяться будет. Я знаю, для чего он меня хочет на свинарник загнать… Только у него ничего не выйдет,
…Позавтракали.
Мать уложила все в чемодан и тут же села на пол у раскрытого чемодана и опять заплакала. Только не причитала теперь.
– С годок поработаю и приеду. Чего ты?..
Мать вытерла слезы,
– Может, схожу, сынок? – Посмотрела снизу на сына, и из глаз прямо плеснулось горе, и мольба, и надежда, и отчаяние,– Упрошу его… Он хороший мужик.
– Мам… Мне тоже тяжело.
– А может, сунуть кому-нибудь в милиции-то? Што, думаешь, не берут? Счас, не взяли! Колька Завьялов, думаешь, не сунул? Сунул… Счас, отдали так-то.
– Тут неизвестно, кто кому сунет: я им или они