под коня и ударом когтистой лапы распустил ему брюхо повдоль.
Три отставших волка бросились тоже к жертве.
В следующее мгновение все пять рвали мясо еще дрыгавшей лошади, растаскивали на ослепительно-белом снегу дымящиеся клубки сизо-красных кишок, урчали, вожак дважды прямо глянул своими желтыми круглыми глазами на человека…
Все случилось так чудовищно скоро и просто, что смахивало скорей на сон. Иван стоял с топором в руках, растерянно смотрел на волков. Вожак еще раз глянул на него… И взгляд этот, торжествующий, наглый, обозлил Ивана. Он поднял топор, заорал что было силы и кинулся к волкам. Они нехотя отбежали несколько шагов и остановились, облизывая окровавленные рты. Делали они это так старательно и увлеченно, что, казалось, человек с топором нимало их не занимает. Впрочем, вожак смотрел внимательно и прямо. Иван обругал его самыми страшными словами, какие знал. Взмахнул топором и шагнул к нему… Вожак не двинулся с места. Иван тоже остановился.
– Ваша взяла, – сказал он. – Жрите, сволочи. – И пошел в деревню. На растерзанного коня старался не смотреть. Но не выдержал, глянул… И сердце сжалось от жалости, и злость великая взяла на тестя. Он скорым шагом пошел по дороге.
– Ну погоди!.. Погоди у меня, змей ползучий. Ведь отбились бы – и конь был бы целый. Шкура.
Наум ждал зятя за поворотом. Увидев его живого и невредимого, искренне обрадовался.
– Живой? Слава те господи! – На совести у него все-таки было неспокойно.
– Живой! – откликнулся Иван. – А ты тоже живой?
Наум почуял в голосе зятя недоброе. На всякий случай шагнул к саням.
– Ну, что они там?..
– Поклон тебе передают. Шкура!..
– Чего ты? Лаешься-то?..
– Я тебя бить буду, а не лаяться.
Иван подходил к саням. Наум стегнул лошадь.
– Стой! – крикнул Иван и побежал за санями. – Стой, паразит!
Наум нахлестывал коня… Началась другая гонка: человек догонял человека.
– Стой, тебе говорят! – кричал Иван.
– Заполошный! – кричал в ответ Наум. – Чего ты взъелся-то? С ума, что ли, спятил! Я-то при чем здесь?
– Ни при чем?! Мы бы отбились, а ты предал!..
– Да как отбились?! Ты что!
– Предал, змей! Я тебя проучу! Не уйдешь ты от меня, остановись лучше. Одного отметелю – не так будет позорно. А то при людях отлуплю. И расскажу все… Остановись лучше!
– Сейчас – остановился, держи карман! – Наум нахлестывал коня. – Оглоед чертов… откуда ты взялся на нашу голову!
– Послушай доброго совета: остановись! – Иван стал выдыхаться. – Тебе же лучше: отметелю и никому не скажу.
– Тебя, дьявола, голого в родню приняли, и ты же на меня с топором! Стыд-то есть или нету?
– Вот отметелю, потом про стыд поговорим. Остановись! – Иван бежал медленно, уже очень отстал. И наконец вовсе бросил догонять. Пошел шагом.
– Найду, никуда не денешься! – крикнул он напоследок тестю.
Дома у себя Иван никого не застал: на двери висел замок. Он отомкнул его, вошел в дом. Поискал в шкафу… Нашел не допитую вчера бутылку водки, налил стакан, выпил и пошел к тестю.
В ограде тестя стояла выпряженная лошадь.
– Дома, – удовлетворенно сказал Иван.
Толкнулся в дверь – не заперто. Он ждал, что будет заперто. Иван вошел в избу… Его ждали: в избе сидели тесть, жена Ивана и милиционер. Милиционер улыбался.
– Ну что, Иван?
– Та-ак… Сбегал уже? – спросил Иван, глядя на тестя.
– Сбегал, сбегал. Налил шары-то, успел?
– Малость принял для… красноречия. – Иван сел на табуретку.
– Ты чего это, Иван? С ума, что ли, сошел? – поднялась Нюра. – Ты что?
– Хотел папаню твоего поучить… Как надо человеком быть.
– Брось ты, Иван, – заговорил милиционер. – Ну, случилось несчастье, испугались оба… Кто же ждал, что так будет? Стихия.
– Мы бы легко отбились. Я потом один был с ними…
– Я ж тебе бросил топор? Ты попросил – я бросил. Чево еще-то от меня требовалось?
– Самую малость: чтоб ты человеком был. А ты шкура. Учить я тебя все равно буду.
– Учитель выискался! Сопля… Гол, как сокол, пришел в дом на все на готовенькое да еще грозится. Да еще недовольный всем: водопроводов, видите ли, нету!
– Да не в этом дело, Наум, – сказал милиционер. – При чем тут водопровод?
– В деревне плохо!.. В городе лучше, – продолжал Наум. – А чево приперся сюда? Недовольство свое показывать? Народ возбуждать?
– От сука! – изумился Иван. И встал.
Милиционер тоже встал.
– Бросьте вы! Пошли, Иван…
– Таких возбудителев-то знаешь куда девают? – не унимался Наум.
– Знаю! – ответил Иван. – В прорубь головой… – И шагнул к тестю.
Милиционер взял Ивана под руку и повел из избы. На улице остановились, закурили.
– Ну не паразит ли? – все изумлялся Иван. – И на меня же попер.
– Да брось ты его!!
– Нет, отметелить я его должен.
– Ну и заработаешь! Из-за дерьма.
– Куда ты меня?
– Пойдем, переночуешь у нас. Остынешь. А то себе же хуже сделаешь. Не связывайся.
– Нет, это же… что ж это за человек?
– Нельзя, Иван, нельзя: кулаками ничего не докажешь.
Пошли по улице по направлению к сельской кутузке.
– Там-то не мог? – спросил вдруг милиционер.
– Не догнал! – с досадой сказал Иван. – Не мог догнать.
– Ну вот… Теперь все – теперь нельзя.
– Коня жалко.
– Да…
Замолчали. Долго шли молча.
– Слушай, отпусти ты меня. – Иван остановился. – Ну чего я в воскресенье там буду? Не трону я его.
– Да нет, пойдем. Пойдем. А то потом не оберешься… Тебя жалеючи говорю. Пойдем, в шахматишки сыграем… Играешь в шахматы?
Иван сплюнул на снег окурок и полез в карман за другой папироской.
– Играю.
Горе*
Бывает летом пора: полынь пахнет так, что сдуреть можно. Особенно почему-то ночами. Луна светит, тихо… Неспокойно на душе, томительно. И думается в такие огромные, светлые, ядовитые ночи вольно, дерзко, сладко. Это даже – не думается, что-то другое: чудится, ждется, что ли. Притаишься где-нибудь на задах огородов, в лопухах, – сердце замирает от необъяснимой, тайной радости. Жалко, мало у нас в жизни таких ночей. Они помнятся.
Одна такая ночь запомнилась на всю жизнь.
Было мне лет двенадцать. Сидел я в огороде, обхватив руками колени, упорно, до слез смотрел на луну. Вдруг услышал: кто-то невдалеке тихо плачет. Я оглянулся и увидел старика Нечая, соседа нашего. Это он шел, маленький, худой, в длинной холщовой рубахе. Плакал и что-то бормотал неразборчиво.
У дедушки Нечаева три дня назад умерла жена, тихая, безответная старушка. Жили они вдвоем, дети разъехались. Старушка Нечаева, бабка Нечаиха, жила незаметно и умерла незаметно. Узнали поутру: «Нечаиха-то… гляди-ко, сердешная». Вырыли могилку, опустили бабку Нечаиху, зарыли – и все. Я забыл сейчас, как она выглядела. Ходила по ограде, созывала кур: «Цып-цып-цып…» Ни с кем не ругалась, не заполошничала по деревне. Была – и нету, ушла.
…Узнал я в ту светлую, хорошую ночь, как тяжко бывает одинокому человеку. Даже когда так прекрасно вокруг, и такая теплая, родная земля, и совсем нестрашно на ней.
Я притаился.
Длинная, ниже колен, рубаха старика ослепительно белела под луной. Он шел медленно, вытирал широким рукавом глаза. Мне его было хорошо видно. Он сел неподалеку. Я прислушался.
– Ничо… счас маленько уймусь… мирно побеседуем, – тихо говорил старик и все не мог унять слезы. – Третий день маюсь – не знаю, куда себя деть. Руки опустились… хошь што делай. Вот как!
Помаленьку он успокоился.
– Шибко горько, Парасковья: пошто напоследок-то ничо не сказала? Обиду, што ль, затаила какую? Сказала бы – и то легше. А то – думай теперь… Охо-хо… – Помолчал. – Ну, обмыли тебя, нарядили – все как у добрых людей. Кум Сергей гроб сколотил. Поплакали. Народу, правда, не шибко много было. Кутью варили. А положили тебя с краешку, возле Дадовны. Место хорошее, сухое. Я и себе там приглядел. Не знаю вот, што теперь одному-то делать? Может, уж заколотить избенку да к Серьгею уехать?.. Опасно: он сам ничо бы, да бабенка-то у его… сама знаешь: и сказать не скажет, а кусок в горле застрянет. Вот беда-то!.. Чего посоветуешь?
Молчание.
Я струсил. Я ждал, вот-вот заговорит бабка Нечаиха своим ласковым терпеливым голосом.
– Вот гадаю, – продолжал дед Нечай, – куда приткнуться? Прям хошь петлю накидывай. А этто вчерашней ночью здремнул маленько, вижу: ты вроде идешь по ограде, яички в сите несешь. Я пригляделся: а это не яички, а цыпляты живые, маленькие ишо. И ты вроде начала их по одному исть. Ешь да ишо прихваливаешь… Страсть господния! Проснулся… Хотел тебя разбудить, а забыл, что тебя – нету. Парасковьюшка… язви тя в душу!.. – Дед Нечай опять заплакал. Громко. Завыл как-то, застонал протяжно: – Э-э-э… у-у… Ушла?.. А не подумала: куда я теперь? Хошь бы сказала: я бы доктора из города привез… вылечиваются люди. А то – ни слова, ни полслова – вытянулась! Так и я сумею… – Нечай высморкался, вытер слезы, вздохнул. – Чижало там, Парасковьюшка? Охота, поди, сюда? Снишься-то. Снись хоть почаще… только нормально. А то цыпляты какие-то… черт-те чего. А тут… – Нечай заговорил шепотом, я половину не расслышал. – Грешным делом, хотел уж… А чего? Бывает, закапывают, я слыхал. Закопали бабу в Краюшкино… стонала. Выкопали, она живая. Эти две ночи ходил, слушал: вроде тихо. А то уж хотел… Сон, говорят, наваливается какой-то страшенный, а все думают, што помер человек, а он не помер, а сонный…
Тут мне совсем жутко стало. Я ползком-ползком – да из огорода. Прибежал к деду своему, рассказал все. Дед оделся, и мы пошли с ним на зады.
– Он сам с собой или вроде бы с ей разговаривает? – расспрашивал дед.
– С ей. Советуется, как теперь быть…
– Тронется ишо, козел старый. Правда пойдет выкопает. Может, пьяный?
– Нет, он пьяный поет и про бога рассказывает. – Я знал это.
Нечай, заслышав наши шаги, замолчал.
– Кто тут? – строго спросил дед.
Нечай долго не отвечал.
– Кто здесь, я спрашиваю?
– А чего тебе?
– Ты, Нечай?
– Но…
Мы подошли. Дедушка Нечай сидел, по-татарски скрестив ноги, смотрел снизу на нас – был очень недоволен.
– А ишо кто тут был?
– Иде?
– Тут… Я слышал, ты с кем-то разговаривал.
– Не твое дело.
– Я вот счас возьму палку хорошую и погоню домой – чтоб бежал и не оглядывался. Старый человек, а с ума сходишь… Не стыдно?
– Я говорю с ей и никому не мешаю.