эти события? Эту ночь? Ведь потом была целая жизнь: женитьба, коллективизация, война. И мало ли еще каких ночей было-перебыло! Но все как-то стерлось, поблекло. Всю жизнь Матвей делал то, что надо было делать: сказали, надо идти в колхоз, – пошел, пришла пора жениться – женился, рожали с Аленой детей, они вырастали… Пришла война – пошел воевать. По ранению вернулся домой раньше других мужиков. Сказали: «Становись, Матвей, председателем. Больше некому». Стал. И как-то втянулся в это дело, и к нему тоже привыкли, так до сих пор и тянет эту лямку. И всю жизнь была на уме только работа, работа, работа. И на войне тоже – работа. И все заботы, и радости, и горести связаны были с работой. Когда, например, слышал вокруг себя – «любовь», он немножко не понимал этого. Он понимал, что есть на свете любовь, он сам, наверно, любил когда-то Алену (она была красивая в девках), но чтоб сказать, что он что-нибудь знает про это больше, – нет. Он и других подозревал, что притворяются: песни поют про любовь, страдают, слышал даже – стреляются… Не притворяются, а привычка, что ли, такая у людей: надо говорить про любовь – ну давай про любовь. Дело-то все в том, что жениться надо! Что он, Колька, любит, что ли? Глянется ему, конечно, Нинка – здоровая, гладкая. А время подперло жениться, ну и ходит, дурак, по ночам, «тальянит». А чего не походить? Молодой, силенка играет в душе… И всегда так было. Хорошо еще, не дерутся теперь из-за девок, раньше дрались. Сам Матвей не раз дрался. Да ведь тоже так – кулаки чесались, и силенка опять же была. Надо же ее куда-нибудь девать.
Один раз Матвей, когда раздумался так вот, сидя на кровати, не вытерпел, толкнул жену:
– Слышь-ка!.. Проснись, я у тебя спросить хочу…
– Чего ты? – удивилась Алена.
– У тебя когда-нибудь любовь была? Ко мне или к кому-нибудь? Неважно.
Алена долго лежала, изумленная.
– Ты никак выпил?
– Да нет!.. Ты любила меня или так… по привычке вышла? Я сурьезно спрашиваю.
Алена поняла, что муж не «хлебнувши», но опять долго молчала – она тоже не знала, забыла.
– Чего это тебе такие мысли в голову полезли?
– Да охота одну штуку понять, язви ее. Что-то на душе у меня… как-то… заворошилось. Вроде хвори чего-то.
– Любила, конечно! – убежденно сказала Алена. – Не любила, так не пошла бы. За мной Минька-то Королев вон как ударял. Не пошла же. А чего ты про любовь спомнил середь ночи? Заговариваться, что ли, начал?
– Пошла ты! – обиделся Матвей. – Спи.
– Коровенку выгони завтра в стадо, я забыла сказать. Мы уговорились с бабами до свету за ягодами идти.
– Куда? – насторожился Матвей.
– Да не на покосы на твои, не пужайся.
– Поймаю – штраф по десять рублей.
– Мы знаем одно местечко, где не косят, а ягоды красным-красно. Выгони коровенку-то.
– Ладно.
Так что же все-таки было в ту ночь, когда он ехал за молоком брату, что она возьми и вспомнись теперь?
«Дурею, наверно, – грустно думал Матвей. – К старости все дуреют».
А хворь в душе не унималась. Он заметил, что стал даже поджидать Кольку с его певучей «гармозой». Как его долго нет, он начинал беспокоиться. И сердился на Нинку: «Телка гладкая!.. Рази ж она скоро отпустит!»
И сидел и поджидал. Курил.
И вот далеко в переулке начинала звенеть гармонь.
И поднималась в душе хворь. Но странная какая-то хворь – желанная. Без нее чего-то не хватает.
Еще вспоминались какие-то утра… Идешь по траве босиком. Она вся бусая от росы. И только след остается – ядовито-зеленый. И роса обжигает ноги. Даже теперь зябко ногам, как вспомнишь.
А то вдруг про смерть подумается: что скоро – все. Без страха, без боли, но как-то удивительно: все будет так же, это понятно, а тебя отнесут на могилку и зароют. Вот трудно-то что понять: как же тут будет все так же? Ну, допустим, понятно: солнышко будет вставать и заходить – оно всегда встает и заходит. Но люди какие-то другие в деревне будут, которых никогда не узнаешь… Этого никак не понять. Ну, лет десять-пятнадцать будут еще помнить, что был такой Матвей Рязанцев, а потом – все. А охота же узнать, как они тут будут. Ведь и не жалко ничего вроде: и на солнышко насмотрелся вдоволь, и погулял в празднички – ничего, весело бывало, и… Нет, не жалко. Повидал много. Но как подумаешь: нету тебя, все есть какие-то, а тебя больше не будет… Как-то пусто им вроде без тебя будет. Или ничего?
«Тьфу!.. Нет, старею».
Даже устал от таких дум.
– Слышь-ка!.. Проснись, – будил Матвей жену. – Ты смерти страшисся?
– Рехнулся мужик! – ворчала Алена. – Кто ее не страшится, косую?
– А я не страшусь.
– Ну дак и спи. Чего думать-то про это?
– Спи, ну тя!..
Но как вспомнится опять та черная оглушительная ночь, когда он летел на коне, так сердце и сожмет – тревожно и сладко. Нет, что-то есть в жизни, чего-то ужасно жалко. До слез жалко.
А в одну ночь он не дождался Колькиной гармошки. Сидел курил… А ее все нет и нет. Так и не дождался. Измаялся.
К свету Матвей разбудил жену.
– Чего эт звонаря-то нашего не слышно?
– Да женился уж! В воскресенье свадьбу намечают.
Тоскливо сделалось Матвею. Он лег, хотел заснуть и не мог. Так до самого рассвета лежал, хлопал глазами. Хотел еще чего-нибудь вспомнить из своей жизни, но как-то совсем ничего не приходило в голову. Опять навалились колхозные заботы… Косить скоро, а половина косилок у кузницы стоит с задранными оглоблями. А этот черт косой, Филя-кузнец, гуляет. Теперь еще на свадьбу зальется, считай, неделя улетела.
«Завтра поговорить надо с Филей».
…Встретив на другой день Кольку губастого, Матвей усмехнулся:
– Что, брат, доигрался?
Колька заулыбался… А улыбка у него – от уха до уха.
– Все, Матвей Иваныч, больше не буду будить вас по ночам. Конец. Бросил якорь.
– Ну-ну, – сказал Матвей и пошел по своим делам, а сам думал: «Чего ты радуешься, бычок? Она тебя возьмет теперь за рога, Нинка-то. Они все, Кречетовы, такие».
Прошла неделя.
Все так же лился ночами лунный свет в окна, резко пахло из огорода полынью и молодой картофельной ботвой… И было тихо.
Матвей плохо спал. Просыпался, курил… Ходил в сени пить квас. Выходил на крыльцо, садился на приступку и курил. Светло было в деревне. И ужасающе тихо.
На скамейке у ворот сидел старик. Он такой же усталый, тусклый, как этот теплый день к вечеру. А было и у старика раннее солнышко, и он – давно-давно – шагал по земле и крепко чувствовал ее под ногами. А теперь – вечер, спокойный, с дымками по селу.
На скамейку присел длиннорукий худой парень с морщинистым лицом. Такие только на вид слабые, на деле выносливые, как кони. И в бане парятся здорово.
Парень тяжело вздохнул и стал закуривать.
– Гуляешь? – спросил старик.
– Это не гульба, дед, – не сразу сказал Иван. – Собачьи слезы. У тебя нет полтора рубля?
– Откуда?
– Башка лопается по швам.
– Как с работой-то?
– Никак. Бери, говорит, вилы, да на скотный двор.
– Кто, директор?
– Ну. А у меня три специальности в кармане да почти девять классов образования. Ишачь сам, если такой сознательный.
– На сколь отобрали права-то?
– На год. А я выпил-то всего кружку пива! Да красненького стакан. А он придрался… С прошлого года караулил, гад. Я его тогда матом послал, он окрысился…
– Ты уж какой-то… шибко неуживчивый, парень. Надо маленько аккуратней. Чего вот теперь с имя сделаешь? Они – начальство…
– Ну и что?
– Ну и сиди теперь. Три специальности, а будешь сидеть. Где и смолчать надо.
Жгли ботву в огородах – скоро пахать. И каждый год одно и то же, а все не надоест человеку и все вдыхал бы и вдыхал этот горьковатый, прелый запах дыма и талой земли.
– Где и смолчать надо, парень, – повторил старик, глядя на огоньки в огородах. – Наше дело такое.
– Да я особо-то не лаюсь, – неохотно откликнулся Иван. – Так – если уж прицепится какой… Главное, я же правила-то не нарушал! – опять горько воскликнул он. – За стакан вина да за кружку пива – на год лишил прав… Паразит.
– Заглянь через плетень, моя старуха в огороде?
– Зачем?
– У меня под печкой бутылка самогонки есть. Я б те вынес похмелиться-то.
Иван поспешно встал, заглянул в огород.
– Там, – сказал он, – в дальнем углу. Сюда – ноль внимания.
Старик сходил в дом, принес бутылку самогона и немного ботуну. И стакан.
– Что ж ты сразу не сказал? – заторопился Иван. – Сидит помалкивает!.. – Он налил стакан и одним духом оглушил. – Я вот такой больше люблю, чем первач. Этот с вонью, как бензин, – долго не будешь раздумывать. Кха!.. Пей. Сразу только.
Старик выпил не торопясь, закусил ботуном.
– Как бензин, верно?
– Самогон как самогон. Какой бензин? Хреновину городишь какую-то.
– Ну вот! – Иван хлопнул себя ладонью в грудь. – Теперь можно жить. Спасибо, дед. Хошь моих? – Протянул пачку «Памира».
Старик с трудом ухватил негнущимися пальцами сигаретку, помял-помял, посмотрел на нее внимательно, прикурил.
– Петька-то пишет?
– Пишет. Помру я скоро, Иван.
Иван удивленно посмотрел на старика:
– Брось ты!..
– Хошь брось, хошь положь… на месте будет. – Старик говорил спокойно.
– Болит, что ль, чего?
– Нет. Чую. Тебе столько годов будет, тоже учуешь.
Ивану сделалось хорошо от самогона, не хотелось говорить про смерть.
– Брось! – сказал он. – Поживешь. Гармонь, что ль, принесть?
– Неси.
Иван перешел через дорогу, вошел в дом… И его долго не было. Потом вышел с гармошкой, но опять хмурый.
– Мать, – сказал он – жалко, вообще-то…
– Все жа ехать хошь?
– Ну а что делать-то? – Иван, видно, только что так и говорил с матерью. – Не могу же я на этот… Да ну – к черту совсем! Я Северным морским путем прошел… Я моторист, слесарь пятого разряда… Ну ладно, год не буду ездить, но неужели… Да ну – к черту! – Он тронул гармонь, что-то такое попробовал и бросил. Ему стало грустно. – Не везет мне тоже, дед. Крепко. Женился на Дальнем Востоке, так? Родилась дочка… А она делает фортель и уезжает к мамочке в Ленинград. Ты понял? – Он часто рассказывал, как он женился.
– Пошто в Ленинград-то?
– Она на Дальнем