почте»? Это не ты был?
Хмырь посмотрел на всех… И что-то такое увидел сильное, страшное, что молча, не взглянув на соседку, поднялся и пошел вперед, на свое место. Сел… Посидел, глядя прямо перед собой… Покашлял интеллигентно в ладонь, повернулся к окну и стал тоже, как все, внимательно смотреть на пейзаж. Шляпа его была ему несколько великовата и от тряски съезжала низко на лоб, некоторое время Хмырь смотрел в окно, приподняв кверху маленький, с нашлепочкой нос, он смешно торчал из-под шляпы… Потом Хмырь догадывался сдвинуть пальцем шляпу назад, пока она снова не наезжала на глаза.
– Черт возьми!.. – с досадой, тихонько сказал старичок-ревматик огромному соседу. – А теперь его жалко.
– Кого? – не понял сосед.
– Да вон его… в шляпе.
Сосед посмотрел вперед… Хмыкнул. Сказал тоже шепотом, весело:
– Я ему еще по шее разок дам. Когда приедем. Чтоб он не врал тут.
Назад, на заднее сиденье, никто не оглядывался – стыдно, что ли, или жалко тоже. А старичок оглянулся… И тотчас отвернулся, поерзал немного и пристукнул кулачком по колену.
– Не надо, не надо было!.. Зачем? Пусть бы уж…
– Чего ты нервничаешь-то? – спросил большой мужчина.
– Не надо было! Зачем… помешали?
Большой мужчина, не скрывая удивления, смотрел на старичка.
– Ты что?
– Да ну вас! Теперь вот больно. Пусть бы уж… веселились, как умеют.
Большой мужчина ничего не сказал. Посмотрел на курносого Хмыря, потом – осторожно – назад… Пожал плечами. Он ничего не понял. И стал опять смотреть в окно – на пейзаж.
Хозяин бани и огорода*
В субботу, под вечерок, на скамейке перед домом сидели два мужика, два соседа, ждали баню. Один к другому пришел помыться, потому что свою баню ремонтировал. Курили. Было тепло, тихо. По деревне топились бани: пахло горьковатым банным дымком.
– Кизяки нынче не думаешь топтать? – спросил тот, который пришел помыться, помоложе, сухой, скуластый, смуглый.
– На кой они мне… – лениво, не сразу ответил тот, который постарше. Он смотрел в улицу, но ничего там не высматривал, а как будто о чем-то думал, может, вспоминал.
– А я не знаю, что делать. Топтать, что ли…
– Наплавь из острова да топи.
– Не знаю, что делать… Может, правда, наплавить.
– Конечно.
– Ты будешь плавить?
– Я, может, угля куплю. Посмотрю.
– Наверно, наплавлю. Неохота этими кизяками заниматься.
Тот, что постарше, спокойный, грузный, бросил под ногу окурок, затоптал. Посмотрел задумчиво в землю и поднял голову…
– Хошь расскажу, как меня хоронить будут? – Чуть сощурил глаза в усмешке, но, видно, поговорить собрался серьезно.
– О! – удивился сухой, смуглый. – Ты что?
– Хошь?
– А чего ты… помирать-то собрался?
– Да не собрался. Я туда не тороплюсь. Но я в точности знаю, как меня хоронить будут. Рассказать?
– Во, елки зеленые! Мысли у тебя. Чего ты? – еще спросил тот, помоложе.
– Значит, будет так: помер. Ну, обмыли – то-се, лежу в горнице, руки вот так… – Рассказчик показал, как будут руки. Он говорил спокойно, в маленьких умных глазах его мерцала веселинка. – Жена плачет, детишки тоже… Люди стоят. Ты, например, стоишь и думаешь: «Интересно, позовут на поминки или нет?»
– Ну, слушай! – обиделся смуглый. – Чего уж так?
– Я в шутку, – сказал рассказчик. И продолжал опять серьезно: – Ты будешь стоять и думать: «Чего это Колька загнулся? Когда-нибудь и я тоже так…»
– Так все думают.
– Жена будет причитать: «Да родимый ты наш, да на кого же ты нас оставил?! Да ненаглядный ты наш, да сокол ты наш ясный». Сроду таких слов не говорят, а как помрет человек, начинают: «сокол», «голубь»… Почему так?
– Ну, напоследок-то не жалко. А еще приговаривают: «ноженьки», «рученьки», «головушка». «Ох, да отходил ты своими ноженьками по этой горенке». А у кого есть сорок пятый размер – тоже ноженьки!
– Это потому, что в этот момент жалко. Кого жалеют, тот кажется маленьким.
– Ну, а дальше?
– Дальше понесли хоронить. Оркестр в городе наняли за шестьдесят рублей. Тут, значит, скинутся: тридцать рублей сама заплатит, тридцать – с моих выжмет. А на кой он мне черт нужен, оркестр? Я же его все равно не слышу.
– Друг перед другом выхваляются. Одни схоронили с оркестром, другие, глядя на них, тоже. Лучше бы эти деньги на поминки пустить…
– Во, я и говорю: кто про что, а ты про поминки. – Рассказчик засмеялся негромко.
Молодой не засмеялся.
– Но когда сядут и хорошо помянут – поговорят про покойного, повспоминают – это же дороже, чем один раз пройдут поиграют. Ну и что поиграли? Ты же сам говоришь: «На кой он мне?»
– Тут дело не в покойнике, а в живых. Им же тоже надо показать, что они… уважали покойного, ценили. Значит, им никаких денег не жалко…
– Не жалко! Что, у твоей жены шестидесяти рублей не найдется?
– Найдется. Ну и что?
– Чего же она будет с твоей родни тридцать рублей выжимать на оркестр? Заплати сама, и все, раз уважаешь. Чего тут складываться-то?
– Я же не скажу ей из гроба: «Заплати сама!»
– Из гроба… Они при живых-то что хотят, то и делают. Власть дали! Моей девчонке надо глаза закапывать, глаза что-то разболелись… Ну, та плачет, конечно, когда ей капают, – больно. А моя дура орет на нее. Я осадил разок, она на меня. А у меня вся душа переворачивается, когда девчонка плачет, я не могу.
– Да капать-то капай, зачем ругаться-то на нее? Ей и так больно, а эта орет стоит «не плачь!». Как же не плакать?
– Да… – Николаю, рассказчику, охота дальше рассказать, как его будут хоронить. – Ну, слушай. Принесли на могилки, ямка уже готова…
– Ямку-то я копать буду. Я всем копаю.
– Наверно…
– Я Стародубову Ефиму копал… Да не просто одну могилку, а сбоку еще для старухи его подкапывал. А они меня даже на поминки не позвали. Главное, я же сам напросился копать-то: я любил старика. И не позвали. Понял?
– Ну, они издалека приехали, сын-то с дочерью, чего они тут знают: кто копал, кто не копал…
– Те не знали, а что, некому подсказать было? Старуха знала… Нет, это уж такие люди. Два рубля суют мне… Хотел матом послать, но, думаю, горе у людей…
– А кто совал-то?
– Племянница какая-то Ефимова. Тоже где-то в городе живет. Ну, распоряжалась тут похоронами. Подавись ты, думаю, своими двумя рублями, я лучше сам возьму пойду красненькой бутылку да помяну один. Я уважал старика…
– Так, а чего ты? Взял эти два рубля да пошел купил себе…
– Да я же не за деньги копал! Я говорю: уважал старика, мы вместе один раз тонули. Я пас колхозных коров, а он своих двух телков пригнал. И надумали мы их в Сухой остров перегнать – там трава большая в кустах и не жарко. Погнали, а его телка-то сшибло водой. Он за телком, да сам хлебнул. Я кой старика-то вытаскивал, телка нашего на дресву оттащило. Из старика вода полилась, очухался он и маячит мне: телка, мол, спасай, я ничего…
– Спасли? Телка-то?
– Спасли. Хороший был старик. Добрый. Мне жалко его.
– Я его мало знал. Знал, но так… Он долго хворал?
– Нет. У него сперва отнялись ноги… Его в больницу. А он застеснялся, что там надо нянечку каждый раз просить… Заталдычил: «Везите домой, дома помру». Интеллигент нашелся – няньку стыдно просить. Она за это деньги получает, оклад.
– Ну, каждый раз убирать за имя – это тоже…
– А как же теперь? Он и так уж старался поменьше исть, молоком больше… Но ведь все же живой пока человек. Как же теперь?
– Оно, конечно.
– Может, полежал бы в больнице, пожил бы еще…
– Его без оркестра хоронили?
– Какой оркестр! Жадные все, как… Сын-то инженером работает, мог бы… Ну, копейка на учете.
– Да старику-то, если разобраться, на кой он, оркестр-то? – сказал рассказчик, хозяин бани.
– А тебе?
– Чего?
– Тебе нужен?
– И мне не нужен.
– Никому не нужен, но все же хоронют с оркестром. Не покойник же его заказывает, живые, сам говоришь. Любили бы отца, заказали бы. Жадные.
– Бережливые, – поправил хозяин бани.
Смуглый посмотрел на рассказчика… Понимающе кивнул головой.
– Вот и про себя скажи: я не жадный, а бережливый. А то – «не надо оркестра, я его все равно не слышу». Скажи уж: денег жалко. Чего рассусоливать-то? Я же вас знаю, что ты, что Кланька твоя – два сапога пара. Снегу зимой не выпросишь.
Рассказчик помолчал на это… Игранул скулами. Заговорил негромко, с напором:
– Легко тебе живется, Иван. Развалилась баня, ты, недолго думая, пошел к соседу мыться. Я бы сроду ни к кому не пошел, пока свою бы не починил… И ты же ходишь прославляешь людей по деревне: этот жадный, тот жадный. Какой же я жадный: ты пришел ко мне в баню, я тебе ни слова не говорю: иди мойся. И я же жадный! Привыкли люди на чужбинку жить…
Иван достал пачку «Памира», закурил. Усмехнулся своим мыслям, покачал головой.
– Вот видишь, из тебя и полезло. Баню пожалел…
– Не баню пожалел, а… свою надо починить. Что же вы, так и будете по чужим баням ходить?
– Ты же знаешь, мне не на чё пока тёсу купить.
– Да у тебя сроду не на чё! У тебя сроду денег нет. Как же у других-то есть? Потому что берегут ее, копейку-то. А у тебя чуть завелось лишка, ты их скорей торописся загнать куда-нибудь. Баян сыну купил!.. Хэх!
– А что тут плохого? Пускай играет.
– Видишь, ты хочешь перед людями выщелкнуться, а я, жадный, должен для тебя баню топить. На баян он нашел денег, а на тёс – нету.
– М-да-а… Тьфу! Не нужна мне твоя баня, гори она синим огнем! – Иван поднялся. – Я только хочу тебе сказать, куркуль: вырастут твои дети, они тебе спасибо не скажут. Я проживу в бедности, но своих детей выучу, выведу в люди… Понял?
«Куркуль» не пошевелился, только кивнул головой, как бы давая понять, что он понял, принял, так сказать, к сведению.
– Петька твой начал уж потихоньку выходить в люди. Сперва пока в огороды.
– Как это?
– Морковка у меня в огороде хорошая – ему глянется…
– Врешь ведь? – не поверил Иван.
– А спроси у него. Еще спроси: как ему та хворостина? Глянется, нет? И скажи: в другой раз не хворостину, а бич конский возьму… – Сидящий снизу нехорошо, зло глянул на