Тьфу!
— Ну, раз ты такой умный, иди в кузню молотобойцем. А с куклами перестань возиться — смеются ведь люди.
На эту тему — о куклах — Колька ни с кем не разговаривал. Презрительно молчал.
— Иди махай кувалдой, раз в конторе не хошь сидеть.
— Господи, да за што же мне доля такая выпала!.. Посылали ведь, дурака, учиться — так нет же, нет!.. Иди вот теперь, выворачивай руки-то там.
— Погляжу.
— Хоть там-то подержись, а то ведь от людей уж совестно.
— Люди не понимают в искусстве…
— Тьфу!.. Журавь.
Помахав пару дней тяжелой кувалдой, Колька аккуратно положил ее на верстак и заявил кузнецу:
— Все.
— Что?
— Пошел.
— Почему?
— Души нету в работе.
— Трепло, — просто сказал кузнец. — Выйди отсюда.
Колька с изумлением посмотрел на старика кузнеца.
— Почему ты сразу переходишь на личности?
— Балаболка, если не трепло. Что ты понимаешь в железе? «Души нету»… Даже злость берет.
— А что тут понимать-то? Этих подков я тебе без всякого понимания накую сколько хочешь.
— Может, попробуешь?
Колька накалил кусок железа, довольно ловко выковал подкову, остудил в воде и подал старику.
— Прошу, мадмоазель.
Кузнец легко, как свинцовую, смял ее в руках и выбросил из кузницы.
— Иди корову подкуй такой подковой. «Мадмоазель»…
Колька взял подкову, сделанную стариком, попробовал тоже погнуть ее — не тут-то было.
— Что?
— Ничего. Остаюсь. Научусь, тогда уйду.
— Ты, Колька, парень — ничего, но болтун, — сказал ему кузнец. — Чего ты, например, всем говоришь, что ты талантливый?
— Это верно: я очень талантливый.
— А где твоя работа сделанная?
— Я ее никому, конечно, не показываю.
— Почему?
— Они не понимают. Один Захарыч только понимает.
— Принеси мне. Я гляну.
А ночью опять звенела гармонь…
И Матвей опять сидел в кровати, думал. Гармонь уже уходила далеко в улицу, и уж не слышно ее было, а он все сидел.
Нашаривал рукой брюки на стуле, доставал из кармана брюк папиросы, закуривал.
— Хватит смолить-то!
— Спи. Я маленько подумаю.
— Чего эт середь ночи? Дня, что ли, не хватит?
— Гармошка Колькина… дьявол ее побери — хворь какую-то в душе подымает. Думы всякие в башку лезут…
И вот другая ночь — черная. Костер треплется под теплым ветром… У костра трое: маленький Матвей (лет двенадцать), брат его младший, Кузьма, и отец их, Ефим Рязанцев.
Днем в самую жару маленький Кузьма потный напился воды из ключа, а ночью у него «завалило» горло.
Отец велел поймать коня и во весь дух гнать в деревню (они были на покосе, километрах в десяти от деревни).
— Я его тут пока побаюкаю… Привезешь молока, скипятим, надо отпаивать парня, а то как бы не решился он у нас. Как мы с тобой не доглядели!.. Воды, дурачок, из ключа напился… Ах ты, горе-горюшко! Кузя, Кузенька, сынок, продохни… Возьми да силком, силком продохни как следоват.
Матвей слухом угадал, где пасутся кони, взнуздал Игреньку и, нахлестывая его по бокам волосяной путой, погнал в деревню. И вот — теперь уж Матвею скоро шестьдесят, а тогда лет двенадцать-тринадцать было — все помнится та ночь. Слились воедино конь и человек и летели в черную ночь. И ночь летела навстречу им, густо била в лицо тяжким запахом трав, отсыревших под росой. Какой-то дикий восторг обуял парнишку; кровь ударила в голову и гудела. Это было как полет — как будто оторвался он от земли и полетел. И ничего вокруг не видно: ни земли, ни неба, даже головы конской — только шум в ушах, только ночной огромный мир стронулся и понесся навстречу. О том, что там братишке плохо, совсем не думал тогда. И ни о чем не думал. Ликовала душа, каждая жилка играла в теле… Какой-то такой желанный, редкий миг непосильной радости.
…Потом было горе. Потом он привез молоко, а отец, прижав младшенького к груди, бегал вокруг костра и баюкал его:
— Ну, сынок… ты что же это? Обожди маленько. Обожди маленько. Счас молочка скипятим, счас продохнешь, сынок, миленький… Вон Мотька молочка привез!..
А маленький Кузьма задыхался, уже посинел.
Когда вслед за Матвеем приехала мать, Кузьма был мертв. Отец сидел, обхватив руками голову, и покачивался, и глухо и протяжно стонал. Матвей с удивлением и с каким-то странным любопытством смотрел на брата. Вчера еще возились с ним в сене, а теперь лежал незнакомый, иссиня-белый, чужой мальчик…
— Проклятая гармошка!.. — бормотал старый Матвей. — Ничего другого — а вот надо про ту ночь назвенеть в душу…
— А?
— Да вот — была целая жизнь: гражданская была, женитьба с тобой, коллективизация, другая война… а ничего не пробудила проклятая гармонь, а пробудила одну ночь, когда у нас Кузьма на покосе помер. И теперь вся душа как чирей ноет. А мало ли каких ночей было-перебыло — всяких…
— Ну, Матвей, ты что-то уж совсем…
— Вот и «совсем»! Говорю тебе — хворь.
На другой день Колька принес в кузницу какую-то штукенцию с кулак величиной, завернутую в тряпку…
— Вот.
Кузнец развернул тряпку… и положил на огромную ладонь человечка, вырезанного из дерева. Человечек сидел на бревне, опершись руками на колени… Голову опустил на руки; лица не видно. На спине человека, под ситцевой рубахой — синей, с белыми горошинами, — торчат острые лопатки. Худой, руки черные, волосы лохматые, с подпалинами… Рубаха тоже прожжена в нескольких местах. Шея тонкая и жилистая.
Кузнец долго разглядывал его.
— Смолокур, — сказал он.
— Ага. — Колька глотнул пересохшим горлом.
— Таких нету теперь.
— Я знаю…
— А я помню таких. Это что он?.. Думает, что ли?
— Песню поет. И думает.
— Помню таких, — еще раз сказал кузнец. — А ты-то откуда их знаешь?
— Рассказывали.
Кузнец вернул Кольке смолокура.
— Похожий.
— Это — что! — воскликнул Колька, заворачивая смолокура в тряпку. — У меня разве такие есть!
— Все смолокуры?
— Почему… Есть солдат, артистка одна есть, тройка… еще солдат, раненый. А сейчас я Стеньку Разина вырезаю.
— А у кого ты учился?
— А сам… ни у кого.
— А откуда ты про людей знаешь? Про артистку, например.
— Я все про людей знаю. — Колька гордо посмотрел сверху на старика. — Они все ужасно простые.
— Вон как! — воскликнул кузнец и засмеялся. — Ну и ну!..
— Скоро Стеньку сделаю… Поглядишь.
— Смеются над тобой люди.
— Это ничего. — Колька высморкался в платок. — На самом деле они меня любят. И я их тоже люблю.
— Ну и дурень ты, Колька! Сам про себя говорит, что его любят! Кто же так делает?
— А что?
— Совестно небось так говорить.
— Почему «совестно»? Я же их тоже люблю. Я даже их больше люблю.
— А какую он песню поет? — без всякого перехода спросил кузнец.
— Смолокур-то? Про долю свою.
— А артистку ты где видел?
— В кинофильме. — Колька прихватил щипцами уголек из горна, прикурил. — Я женщин люблю. Красивых, конечно.
— А они тебя?
Колька слегка покраснел.
— Тут я затрудняюсь тебе сказать. Нинка у меня — не того, не очень.
— Хэх!.. — Кузнец стал к наковальне. — Чудной ты парень, Колька. Но разговаривать с тобой интересно. Ты скажи мне: какая тебе польза, что ты смолокура этого вырезал? Это ж все-таки — кукла.
Колька ничего не сказал на это. Взял молот и тоже стал к наковальне.
— Не можешь ответить?
— Не хочу. Я нервничаю, когда так говорят, — ответил Колька.
Как-то Матвей зашел в кузницу. Присел на высокий порожек.
— Куете?
— Куем!
Колька в такт своему молоту пропел:
Эх, пусть говорят, что я ведра починяю,
Эх, пусть говорят, что я дорого беру!
Две копейки — донышко,
Три копейки — бок:
Вот и вся работушка
Стоит пятачок.
Матвей усмехнулся.
— Жениться-то скоро будешь, Колька?
— Жениться — не напасть, дядя Матвей. Слышал?
— Слышал. Дурная поговорка.
— Скоро женюсь.
— Матери-то уж тяжело одной. На Нинке хочешь?
— На ней.
— Больше-то никто небось не пойдет, — вставил старик. — Шибко уж непутевый ты, паря. Избенку бы перекрыть надо, а он заместо этого — игрушки разные режет.
Колька молчал, бухал молотом.
— Женисся — помогу с избой-то, — пообещал председатель. — Только, на самом деле, бросай ты эти разные свои фокусы… куклы свои.
Колька молчал.
— Глянется работа-то? — еще спросил Матвей.
— Ничего. Хорошенько научусь — уйду.
— Пошто?
— Не могу всю жизнь на одном месте…
— Ты гляди, какие они теперь! — изумился Матвей. — У их это легко… Как птахи небесные: жрут да котышки на землю роняют. Сделать бы чего-нибудь надо — на помин людям.
— Я и делаю. Только вам не понять. Вы всю жизнь в землю смотрите… И видите только, как птахи котышки роняют. А как летают они, вы ни разу не видали.
— Где нам! — спорил с Колькой старик. — Это один Захарыч твой понимает. И тебя научил. Погоди, он тебя и пить научит…
— Он — от одиночества.
— Мало одиноких-то?.. Да все бы и пили? А ишо учитель был, антилигентный человек, — не стыдно?
— Он сам страдает…
— Погоди, Колька, — пытался выяснить Матвей, — вот вы все: «не хочу», «не нравится»… А если — надо! Ведь не все же так жить, чтоб только в корысть себе да в усладу. А вот — надо? Вот я, к примеру, всю жизнь так и живу: надо делаю. Сказали, надо идти в колхоз — пошел, пришла пора жениться — женился, ни годом раньше, ни годом после: как все, так и я. Да как отец сказал. В войну воевал, тоже надо. Да ишо на двух воевал. Ранили, пришел домой раньше других мужиков, сказали: «Становись, Матвей, председателем колхоза. Больше некому». Пошел. Надо. А какой, к шутам, из меня был председатель! Это уж счас втянулся — тридцать лет скоро будет, везу этот воз… А тогда, бывало, мне — про «агрокультуру», мол, человека высылаем с высшим образованием, а я думаю: прокурор едет. Во как!
— Чего же тут хвастаться?
— Да разви ж я хвастаюсь! — искренне изумился Матвей. — Просто рассказываю, как жил. Мне счас не совестно пред людьми.
— Кинофильмов много за свою жизнь видел? Книжек — хоть штуки три прочитал? — злорадно полюбопытствовал Колька.
— Мне не до кинофильмов было.
— Вот так.
— Што — «так»? — обозлился старик кузнец. — А по-твоему: каждый день в клуб заполыскивать? Кикиморы болотные… Скоро вся Расея без штанов останется — с такими рассуждениями-то.
— Не останется. Будем в бостоновых костюмчиках ходить. Вот так. Даже — на работу. А в клубе я выставку сделаю, люди приедут смотреть и будут рыдать и плакать. Но вас я на выставку не приглашу.
— Счас, разбежался я