похорон сыпанули в разные стороны. Гроб уронили… Из него поднялся Матвей…
— Тьфу, окаянные!.. Я вам кто — председатель или затычка! Бросили, черти…
…Матвей со стоном вскочил, долго, с трудом дышал. Качал головой…
— Ну, все: это уж — надо в больницу везти, дурака. Слышь-ка!.. Проснись, — разбудил Матвей жену. — Ты смерти страшисся?
— Рехнулся мужик! — ворчала Алена. — Кто ее не страшится, косую?
— А я не страшусь.
— Ну дак и спи. Чего думать-то про это?
— Спи, ну тя!..
Но вспомнилась опять та черная оглушительная ночь, когда он летел на коне, так сердце сжалось — тревожно и сладко. Нет, что-то есть в жизни, чего-то ужасно жалко. До слез жалко.
В эту ночь он не дождался Колькиной гармошки. Сидел, курил… А ее все нет и нет. Так и не дождался. Измаялся.
К свету Матвей разбудил жену.
— Чего эт звонаря нашего совсем не слышно?
— Да женился уж! В воскресенье свадьбу намечают.
Тоскливо сделалось Матвею. Он лег, хотел заснуть и не мог. Так до самого рассвета лежал, хлопал глазами. Хотел еще чего-нибудь вспомнить из своей жизни, но как-то совсем ничего не приходило в голову. Опять навалились колхозные заботы… Косить скоро, а половина косилок у кузницы стоит с задранными оглоблями. А этот черт косой, Филя, гуляет. Теперь еще на свадьбу зальется — считай, неделя улетела.
«Завтра поговорить надо с Филей».
День этот наступил. Вернее, утро.
Колька постучал Захарычу в окно.
— Захарыч, а Захарыч!.. Доделал я его.
— Ну?! — откликнулся из темноты комнаты обрадованный Захарыч. — Сейчас… я мигом, Коля!..
Шли темной улицей к Колькиному дому и негромко почему-то, возбужденно говорили.
— Скоро ты его… Не торопился?
— Нет вроде… эту неделю ночами сидел, вплоть до работы…
— Ну, ну… Торопиться здесь не надо. Не выходит — лучше отложи. Это какой-то или уж слишком бедный, или непомерно самонадеянный человек заявил: «Ни дня без строчки». А за ним — и все: творить надо каждый день обязательно. А зачем — обязательно? Этак-то «затворишься» — и подумать некогда будет. Понимаешь ли меня?
— Понимаю: спешка нужна при ловле блох.
— Что-то в этом роде.
— Тяжело только, когда не выходит.
— И — хорошо! И — славно! А вся-то жизнь в искусстве — мука. Про какую-то радость тут — тоже зря говорят. Нет тут радости. Помрешь — лежи в могиле и радуйся. Радость — это лень и спокойствие.
Подошли к дому.
— Захарыч, — зашептал Колька, — давай в окно залезем… А то… эта… молодая-то заворчит…
— Ну?! Уже ворчит?
— Ворчит, ну ее! «Чего не спишь по ночам, свет зря мотаешь!»
— Ая-яй!.. Плохо это, Коля. Ах, плохо. Ну полезли.
На верстачке, закрытая тряпицей, стояла работа Кольки.
Колька снял тряпицу…
…Стеньку застали врасплох. Ворвались ночью с бессовестными глазами и кинулись на атамана. Стенька бросился к стене, где висело оружие. Он любил людей, но он знал их… Знал он и этих, что ворвались: приходилось, он делил с ними радость и горе тех ранних походов и набегов, когда был он молодым казаком, гуливал с ними… Но не с ними, нет, хотел испить атаман горькую чашу — это были домовитые казаки. Стало на Дону худо, нахмурился в Москве царь Алексей Михайлович — и они решили сами выдать грозного атамана. Они очень хотели жить как раньше — вольно и сладко.
…Кинулся Степан Тимофеич к оружию, да споткнулся о персидский ковер, упал. Хотел вскочить, а сзади уже навалились, заламывали руки… Завозились. Хрипели. Негромко и страшно матерились. Нашел в себе силы Степан приподняться, успел прилобанить одному-другому могучей своей десницею… Но ударили сзади чем-то тяжелым по голове. Рухнул на колени грозный атаман, и на глаза его пала скорбная тень.
— Выбейте мне очи, чтоб я не видел вашего позора, — сказал он.
Глумились. Топтали могучее тело. Распинали совесть свою. Били по глазам…
Так рассказал Кольке Захарыч. (Рассказ идет на изображение). И эту трагическую сцену, конец ее, остановила рука художника — Кольки…
Долго стоял Захарыч над работой Кольки… Не проронил ни слова. Потом повернулся и пошел к окну. И тотчас вернулся.
— Хотел пойти выпить, но… не надо.
— Ну как, Захарыч?
— Это… Никак… — Захарыч сел на лавку и заплакал — горько и тихо. — Как они его… а! За что же они его?! За что?.. Гады они такие, гады. — Слабое тело Захарыча содрогалось от рыданий. Он закрыл лицо маленькими ладонями.
Колька мучительно сморщился и заморгал.
— Не надо, Захарыч…
— Что «не надо»-то? — сердито воскликнул Захарыч, и закрутил головой, и замычал. — Они же дух из него вышибают!..
Колька сел на табуретку и тоже заплакал — зло и обильно.
Сидели и плакали.
— Их же ж… их вдвоем с братом, — бормотал Захарыч. — Забыл я тебе сказать… Но ничего… ничего, паря. Ах, гады!..
— И брата?
— И брата… Фролом звали. Вместе их взяли. Но брат — тот… Ладно. Не буду тебе про брата. Не буду.
Чуть занималось светлое утро. Слабый ветерок шевелил занавески на окнах…
По поселку ударили ранние петухи.
Тут вышла из-за перегородки жена Кольки, Нинка. Заспанная и недовольная.
— Людям на работу с утра, а они толкутся всю ночь, как… эти…
— Чего ты? — попытался воздействовать на жену Колька.
— Да ничего! И нечего по ночам сюда шляться. Пить-то и одному можно… А других подговаривать… учителя вроде бы так и не делают.
— Нинка!..
— Не ругайся, Николай… Не надо…
Захарыч, к удивлению Нинки, вылез в окно и ушел.
Как-то Матвей поздно ночью завернул к дому Кольки… Стукнул в окно.
Колька вышел на крыльцо.
— Так…
Сели на приступку.
— Как оно? — спросил Матвей.
— Да так… Ничего.
Помолчали.
— Вынеси гармонь, сыграй чего-нибудь.
Колька удивленно посмотрел на председателя.
— Ну, што, лень, што ли? То всю деревню ходил булгатил…
— Счас вынесу.
Колька принес гармонь.
— Какую?
— Ну… какую-нибудь, какие по ночам играл.
Колька заиграл «Ивушку».
И тут в дверях выросла Нинка… В спальной рубахе, босая.
— Чего эт — ночь-заполночь разыгрались тут!..
Колька перестал играть.
— Людям спать надо, а тут… Нальют глаза-то и ходют… Колька, иди спать!
— Ты што это, Нинка? — удивился Матвей. — И двух недель не живешь с мужем, а уж взяла моду ворчать, как карга старая. Бесстыдница ты такая!.. Што же дальше будет?
— А нечего тут…
— Чего «нечего»? Дьяволы злые. Молодая ишо, радоваться бы надо, а ты уж как бы поядовитей слово из себя выдавить. Кто это тут глаза налил? Ну?
— И нечего тут…
— Заладила, ворона… Тебя ж, Нинка, любить надо, а где тут! Душа не повернется — так-то будешь. Не бери пример с наших деревенских дур, которые только и знают, что всю жизнь лаются… Будь умней таких. Жизнь-то — всего одна, и та, не успеешь оглянуться — к вечеру уж. И тут тянет человека оглянуться… Вот и оглядываются — каждый на свое. Не надо, Нина, штоб душа ссохлась раньше времени… Не надо.
Нинка хлопнула дверью, ушла в дом.
— Ты, Колька, не давай ей особо язык распускать…
— Ругаться, что ль, с ней?
— Да не надо бы ругаться-то… Хоть ты умней будь, втолковывай почаще…
— Играть?
— Давай.
Колька заиграл опять «Ивушку». Вяло как-то… И Матвей слушал вяло. Потом он сказал:
— Ладно, не надо. Всему, видно, свое время.
Посидели молча. Закурили.
— Игрушки-то свои делаешь?
— Делаю.
— Ну и делай, не слушай никого, ну их к дьяволу. Глянется — делай. А то указчиков много найдется… Посплетничают, позубоскалят — и думают: они хорошие. Клади на всех…
Колька засмеялся.
— А сыграю я, дядя Матвей!
— Валяй.
И Колька заиграл веселый мотив…