прогуляли, а теперь им жалко Леонтия!
Леонтия в третий раз протянули под стругом. Вытащили.
– Были татары? – спросил Степан.
– Были… видал. – Жилец на этот раз долго приходил в себя, откашливался, плевался и жалобно смотрел на атамана.
– Чего они были? Как скажешь?
– Коней сговаривались пригнать. Батька… хватит, я все сообразил, – взмолился Леонтий. – Смилуйся, ради Христа!.. Чего же я ее… хлебаю и хлебаю?.. Поумнел уж я.
– Добре. Хватит так хватит.
Леонтия развязали.
– Скажи Унковскому: еслив он будет вперед казакам налоги чинить, живому ему от меня не быть. За коней, за сани и за пищаль, какие он побрал у казаков, пускай отдаст деньги: я оставлю трех казаков. И пусть только хоть один волос упадет с ихной головы…
– Скажу, батька… Он отдаст. Казаки тоже будут в сохранности… – Леонтий готов был сулить все подряд. – Отдаст…
– Пусть спробует не отдать. Сам после того бежи в Астрахань. Скажешь: ушли казаки. Шли мирно, никого с собой дорогой не подбивали. Скоро не придут. Не скажешь так, быть тебе в Волге. Мы стренемся. Чуешь, жилец?
– Чую, батька: донести туда, знамо, донесут, но не теперь, не я пока… Так?
– Пошел. С богом!
Леонтий, с молитвой в душе господу богу, поскорей убрался от свирепого атамана.
У Степана же все не выходило из головы, как скосоротился на «протяжку» Фрол Минаев… Как-то это больно застряло, затревожило.
«Чего косоротиться-то? – думал он, желая все понять до конца, трезво. – Раз война, чего же косоротиться? Или – сама война поперек горла?»
Он пристально оглядел казаков… Его пока не тормошили, не спрашивали ни о чем, – сборами занимался Черноярец, – и он целиком влез опять в эту думу о войне. Война это или не война? Или – пошумели, покричали – да по домам? До другого раза, как охота придет?.. Степан все глядел на казаков, все хотел понять: как они в глубине души думают? Спроси вот – зашумят: война! А ведь это не на раз наскочить, это долго, тяжко… Понимают они? Фрол, тот понимает, вот Фрол-то как раз понимает… «Поговорить с Фролом? – шевельнулась мысль, но Степан тут же загубил ее, эту мысль. – Нет. Тары-бары разводить тут… Нет! Даже и думать нечего про это, тут Фрол не советчик. А можеть, я ответа опасаюсь за ихные жизни? – скребся глубже в себя Степан Тимофеич, батька, справедливый человек. – Можеть, это и страшит-то? Заведу как в темный лес… Соблазнить-то легко… А как польется потом кровушка, как взвоют да как кинутся жалеть да печалиться, что соблазнились… И все потом на одну голову, на мою… Вот где горе-то! Никуда ведь не убежишь потом от этого горя, не скроешься, как Фролка в кустах. Да и захочешь ли скрываться? Сам не захочешь. Ну, Стенька, думай… Думай, Разя! Знамо дело, такой порох поджечь – только искру обронить: все пыхнет – война! А с кем война-то, с кем!.. Ведь не персы, свои: тоже головы сшибать умеют. Думай, Разя, думай: тут бежать некуда будет…» Степан даже пошевелился от этих своих растревоженных дум. На миг почудилось ему, что он вроде заглянул в темный сырой колодец – холодом пахнуло, даже содрогнулся… Откинулся на локоть и долго смотрел на солнце. «Пил много последние дни, ослаб, – вдруг ясно понял он свою слабость. – Поубавиться надо». И – чтобы не заглядывать больше в этот жуткий колодец – встряхнул себя, сгреб в кулак и больше не давал сползти в тягучие тягостные думы, а то и вовсе ослабнешь с ними, засосет, как в трясину.
– Иван, все сделано? – спросил Степан Черноярца.
– Все, батька. Надо трогаться…
– Стрельцы где?
– Какие?
– Те… с жильцом которые пришли, полусотня.
– Они там, у балочки. А зачем?
– Коня. И найдите Семку-скомороха. Все, Иван, пятиться некуда: или пополам, или вдребезги. Подымай; трогайтесь, я догоню вас.
Иван понял только одно: что хоть уж не сейчас же Москву-то воевать. Матернулся в душе на атамана: завьется как ошпаренный!.. Иди догадайся, чего опять?
Через пять минут Степан во весь опор летел на коне в лагерь астраханских стрельцов. За ним едва поспевал Семка-скоморох (Резаный, прозвали его казаки). Он тоже ничего не понимал пока, не совсем оклемался после истязаний в страшной башне, но следовал за атаманом послушно и с охотой.
Подскакав к лагерю, Степан остановил коня.
– Стрельцы! – громко, напористо, короткими фразами заговорил он. – Мы уходим. На Дон. Вам велено назад. Что ж, пойдете? – Степан спрыгнул на землю. – К воеводе опять пойдете?! Опять служить псам?! Они будут душить невиновных, казнить всяко, кровь человеческую пить… а вы им служить?! – Степан больше и больше распалялся. – Семка, расскажи, какой воевода! Покажи, чего они с людями невиновными делают!..
Семка вышел вперед, ближе к стрельцам, открыл рот, и издал гортанный звук, и замотал головой горько. И даже заплакал от обиды и слабости.
– Слыхали?! Вот они, воеводы!.. Им, в гробину их мать, не служить надо, а руки-ноги рубить и в воду сажать. Кто дал им такую волю? Долго терпеть будем?! Где взять такое терпение? Не лучше ли свить им всем петлю покрепче, да всех разом – к солнышку ближе. Вони много будет, разок перенесем, ничего… Заживем на Руси вольно! Идите со мной. Мститься будем за братов наших, за все лиходейство боярское. Жить не могу, как подумаю: какие-то свиньи помыкают нами. Рубить!!! – Степан почувствовал близость нежеланного, опаляющего сердце страшного гнева, сам осадил себя. Помолчал и сказал негромко: – Пушки не отдам. Струги и припас не отдам. Идите ко мне! Кто не пойдет – догоню дорогой и порублю. Подумайте. Будете братья мне, будет нам воля!.. Чего же больше надо? Учиним по Руси вольную жизнь, бояр и всех приказных гадов ползучих выведем. За то и смерть принять легко – бог с ей! А так жить больше не дам. Сами захочете – не дам! Вот… Все. Ставлю над вами вашего же сотника – пойдем на Дон пока. Там перезимуем, соберемся с силой… Там, слышно, много всяких обиженных набралось – мы их всех приветим. Заживем, ребятушки, вольно! – Степан повеселел глазами, даже посмотрел на стрельцов и на их сотника радостно. – Рази ж неохота вам пожить так? Когда вы так жили?
– 13 —
Осенней сухой степью в междуречье двигалось войско Разина. Последние медленные, горячие версты… Родная пыль щекочет ноздри. Скоро – родина. Впрочем, у большинства тут родина далеко, и она еще не забыта. Здесь – самарские, вятские, московские, котельнические, новгородские, вологодские, пошехонские, тамбовские, воронежские – отовсюду, где человеку лучше бы и не родиться. Где лучше – нож в руки да в лес – подальше от непосильного тягла, от бобыльской горькой участи мыкаться по закладам. Здесь – беглые. Но так уж повелось, что поначалу верховодят и тон задают донцы (отцы которых тоже вятские да самарские), поются донские песни и ждется и вспоминается вслух, с любовью – ДОН ИВАНОВИЧ… Придет время, и для беглых, живы будут, домом станет тоже Дон Иванович… А пока снятся ночами далекие березки, темные крыши милых сердцу, родимых изб и… другое – кому что. И щемит душа: самая это мучительная, самая неотступная любовь в человеке – память о родимых местах. Может, она и слабеет потом, но уже в других – в детях.
Однако все рады поскорей закончить тяжелый, опасный поход на край света. Кончился он – и слава богу! – надо и отдохнуть, хорошо погулять, отоспаться вволю. А там уж – как судьба да как атаман скажет.
На тележных передках, связанных попарно оглоблями, везли струги; пушки, паруса, рухлядь, оружие, припас и хворые казаки – на телегах. Пленные шли пешком. Только несколько – знатные – качались с тюками добра на верблюдах: их берегли, чтобы потом повыгодней обменять на казаков, томившихся в плену у шаха.
Разин в окружении есаулов и сотников ехал несколько в стороне от войска. Верхами. Степан опустил голову на грудь и, кажется, даже вздремнул.
Сзади наехал Иван Черноярец. Отозвал Степана несколько в сторону…
– Стрельцы ушли, – сказал он негромко, чтобы никто больше не слышал; он вообще не одобрил эту затею со стрельцами – не верил и не мог понять, как это они, царские воины, вдруг станут казаками. Что началась война, а на войне только такая смертная полоса и есть – тут или там, – это как-то еще не дошло до Ивана, он думал, что это пока еще слова, горячка атамана.
– Как ушли? – переспросил Степан, больше – от растерянности. Он понял, «как ушли» – сбежали. Не поверили, не захотели идти с ним – так и уходят.
– Ушли… Не все, с двадцать. С сотником. Я посылал Мишку Докучаева – не угнался. Верст с пять, говорит, гнал, не мог настигнуть, ушли. Поздно хватились.
– Сотник увел. – Степан в раздумье с прищуром посмотрел вдаль, в степь, что уходила к Волге. – Змей ласковый. Нехорошо, Ваня: рано от нас уходить стали – другим пример поганый. Чего это они? Я же ведь упреждал…
– Сотник смутил, ты ж говоришь. Он мне сразу не поглянулся, этот сотник: все на улыбочке, на шуточке…
– Ага, сотник. Позови-ка мне Фрола. Сам здесь будешь. Стерегись татарвы. За остальными стрельцами глаз держи.
– Догнать хошь? – удивился Иван. – Ты что?! Где их теперь догнать!
– Надо. Змей вертучий! – еще раз в сердцах молвил Степан и опять посмотрел далеко в степь. – Мы им перережем путь-дорожку: берегом кинулись, не иначе. Надо догнать, Ваня. А то эдак от наших слов никакого толку не будет. Я же говорил им!.. Скличь мне полусотню доброхотов негромко.
Полусотня охотников подобралась скоро; выбрались из длинного походного ряда, Степан коротко сказал, в чем дело… И устремились степью в сторону Волги.
Долго скакали молча, в мах… Поглядывали вперед.
Солнце свалило в правую руку, они все скакали. Солнце наладилось у них с затылка, все скакали и скакали… Казачьи кони с утра не намаялись, несли ладно, податливо.
– Вон! – показал Фрол.
Фрол, внимательный, умный, в последние дни понял: Степан – всерьез, обдуманно – повел войну. Никакая это не дурь, не заполошь его. Слухи с Дона и особенно с Руси – что там мужиков вконец замордовали тяглом и волокитами, что они то и дело попадают в кабалу монастырскую и к поместникам и «в безвыходные крепи», что бояре обирают их и «выхода» им теперь совсем нету –