трех казаков побашковитей – пошлем к Никону, патриарху. Он в Ферапонтовом монастыре сидит: их с царем мир не берет. Не качнется ли в нашу сторону…
– Какой из попа вояка! – удивился Иван.
– Не вояка надобен – патриарх. Будет с нами, к нам народишко легче пойдет. А ему, думаю, где-нибудь тоже заручка нужна. Можеть, качнется – он злой на царя. Пускай скажут: мы его истинно за патриарха чтить будем. Прибери, кто сумеет…
– Приберу, есть такие.
– Пошли их потом ко мне: научу, как говорить. Письма никакого не писать, но чтоб казаки надежные были, крепкие. Могут врюхаться – слова бы не вымолвили ни с какой пытки.
– Есть такие.
– Ишо пошлем в Запороги – к Ивану Серику. Туда с письмом надо, пускай на кругу вычтут, всем.
– Тада уж и к Петру Дорошенке…
– К Дорошенке? Подумать надо… Хитрый он, крутится, как уж на огне… Посмотрим, у меня на его надежи нет. Еслив надо свою выгоду справить – справит, не задумается. Серко, тот надежный…
– Тимофеич, пошли меня к патриарху, – сказал вдруг Стырь, поднимаясь со своего лежака. – Я сумею, вот те крест, сумею. Ишо как сумею-то!
– Ты не спишь, старый?
– Нет. Пошлешь?
– Пошто загорелось-то?
– Охота патриарха глянуть… Мне один бегун рассказывал про Никона: эт-то тебе не…
– Чего в ем? – поп и поп.
– Самый высокий поп!.. Много я всякого повидал, а такого не доводилось. Пошли. Я с им про веру погутарю. Он вишь, чего затеял-то?..
– Опасно ведь… схватить могут: Никона стерегут. А схватют, милости не жди: закатуют. Охота на дыбе дни кончать? Они вон какие хорошие, дни-то. Выйди, глянь-ка – сердце радуется.
– Ну, кому-то и на дыбе надо кончать… Я пожил. И дней повидал всяких… А Никон бы нам… ой как сгодился бы! Я его склоню! У меня тоже к вере подвох есть.
– Охота – иди. По путе проведайте про Ларьку с Мишкой – где они? Болит у меня за их душа. Зря отпустили, не надо было. Я виноватый…
Замолчали. Долго молчали.
– Досыпайте, – сказал Степан. Поднялся и пошел из землянки.
– Думы одолели нашего атамана, – сказал Иван.
– Думы… – откликнулся Стырь. – Думы – они и есть думы.
– И тебя одолели? – Иван сидел пасмурный, гадал: удастся ему еще заснуть или подниматься тоже да идти по делам. – Чего тебя-то одолели?
– Меня-то чего? Меня не так уж… А охота мне, Ванятка, патриарха глянуть – прям душа заиграла…
– Да зачем он тебе?
– А дьявол его знает, охота глянуть, и все. По спине его охота похлопать: «Ну что, мол, владыка?» У его, видать, тоже какой-то подвох к вере. Он ведь мно-ого знает, Ваня… Ох, я бы с им погутарил!
– Гляди ты! – зачесалось. Спи пока, а то у меня голова, как кадушка рассохлая, разваливается. Лишка взял вчера. Ничего хоть не болтал сдуру?
– Нет. Все же схожу я к патриарху, Иван. Все равно зиму без толку сидеть будем. Схожу. Будет у меня под конец жизни хоть одно… праведное дело. Прям как по обету схожу.
– Спи пока. Дай маленько очухаюсь… Можеть, сосну ишо.
Степан ушел на берег реки, сел.
Солнце выкатилось в чистое небо… Первые лучи его ударили в вербы; по острову вспыхнули большие желтые костры.
Далеко отсюда думы Степана… Может, в Ферапонтовом монастыре, может, в Запорожье, может, в Москве… Думы одолели атамана, правда. И охота додумать их да вздохнуть бы легко… Еще в Черкасске думы – вовсе рядом, а и тут темень полная, не знаешь, чего ждать.
Сзади к нему неслышно подкрался Афонька и крикнул над ухом, пугая. Степан как бы скачком вымахнул из своих дум… Аж вздрогнул.
– Ах ты, черноглазик!.. Напужал. – Степан показал место рядом: – Садись. Чего рано так?
– Я завсегда так, – сказал Афонька, улыбаясь.
– Не спится?
– Выспался.
– Поись варит.
– Мгм. Ты сны умеешь отгадывать?
Афонька выкатил на отчима черные свои, прекрасные маслины:
– Сны?..
– Ну. Бабка не учила?
– Нет. А ты сон, что ль, видал?
– Видал. Будто мы с отцом моим поехали коня торговать, поглянулся нам обоим один конь, отец мне мигает: «Прыгай и скачи». Я уж и хотел прыгнуть, да подумал: «Ну, уеду, а как же он тут?» И проснулся. Даже жалко, что проснулся, – надо бы доглядеть…
– Не купили?
– Не купили… Да, вишь, я и не знаю, как дальше-то… Вот втемяшился этот сон – хожу и все думаю…
– Спроси бабку Говоруху.
– Да бабку-то… Нет, бабка в таких делах не знает. А сон не простой, чую. Думаю так: вот скочим мы на коней – умахали. А как же вы тут?
– Мы? – не понял Афонька. – Кто?..
– Ну, вы… Ты вот, матеря твоя, бабка – да много! – Степан посмотрел на мальчика, тронул его воробьиное колено, ощупал ладошкой дорогое слабенькое тело сынишки. – Чижолую я тебе загадку загадал – не по росту. Иди скажи матери: иду. Поедим сядем.
Афонька убежал.
Степан прилег на спину, закинул руки за голову, стал смотреть в небо. Он знал, как они поговорят с Корнеем Яковлевым, войсковым атаманом. Этот предстоящий разговор тоже не выходил у него из головы. Он хорошо представлял эту встречу… Место встречи осторожный Корней выберет сам – подальше от людских глаз.
Корнею за шестьдесят, он еще силен, но ходит нарочно тяжело, трогает поясницу, говорит: «Побаливат». Нигде у него не побаливает: хитер и скрытен… Слово не молвит в простоте: трижды перевернет его в матерой голове, обдумает – скажет. Но никогда и не подумаешь, что он хитрит и нарочно тянет, кажется, кто не знает: такая манера. Манеру его Степан видел в бою: куда медлительность девается, вялость: как волк бьет. Воевать Степан учился у него. Но вот эта затаенность, скрытность – это Степан давно невзлюбил в крестном. Не раз схлестывались из-за этого. Степан недоумевал: «Как другой человек!.. Чего ты все скрытничаешь-то? Кого обманываешь-то?» Корней на это говорил негромко: «От тебя и скрытничаю. В тебе тоже два человека сидят: один дурак круглый, другой – добрый казак, умница. Я когда с тобой гутарю, я с дураком гутарю, но так, чтоб умный не подслушал. В каждом человеке по два человека сидят, не только в тебе; я желаю иметь дело с дураками. С умными – редко, по надобности». Степан не то что не умел возражать на это, неохота было возражать, но всякий раз эта мудрость Корнея злила его и удивляла.
Встретятся они так:
– Ну, здоров, кресник, – миролюбиво скажет Корней, а сам, пока подойдет вяло и скажет, успеет цепким взглядом оглядеть всего славного батюшку. – Как походил? Говорят, с удачей?
– С удачей.
– Слава богу!
– Чего на остров-то не приехал? – не выдержит и спросит Степан. – От кого крадисся-то? Уж и на Дону у себя не хозяин…
– Да ведь и ты чего-то не в городок, а свой выкопал… Чего бы тоже?
Разговор, в общем-то, не выйдет. Да он, если припомнить, никогда и не выходил у них – добрый-то, по душе-то… Корней ценил Разиных за воинство, за храбрость и преданность общему делу, но вовсе не уважал, даже побаивался – за строптивость, за гордость глупую, несусветную, за самовольство. Разины не были домовитыми, но и недостатка ни в чем не знали, так как были непременными участниками всех походов, часто из походов приходили с хорошей добычей, которую не копили. Степан родился, когда случился очередной поход, и походный атаман (тогда еще головщик) Корней Яковлев, из уважения к есаулу Тимофею Разе и чтоб быть с казаками покороче (казаки очень любили Разю), напросился к нему в кумовья – так породнились Разины с домовитым Корнеем. Строптивости и самовольства у Разиных от этого не убавилось, как, впрочем, и не прибавилось: Разя и сыновья его, Иван и подросший Степан, ревниво оберегали свою независимость, не важничали, слыли, особенно Иван, за башковитых казаков. Степан, довольно рано для своих лет, заставил говорить с собой знатного Корнея, войскового атамана, как с равным. Он и уважал многоопытного крестного отца, учился у него воинскому делу, но в рот не глядел, не пялил напоказ свою с ним близость, за что и Корней невольно проникся уважением к крестнику. Но в отношениях между ними всегда оставался холодок: один не мог поступиться своим высоким положением – снизойти до панибратства с оголтелым, удачливым Стенькой, другой – другому это высокое положение крестного отца как раз было в тягость. В последнее время, когда Корней повел дело к тому, чтобы чуть ли не выдавать беглых с Дона, они вовсе разошлись. Правда, Корней собрал и проводил крестника в Персию, но это было в интересах самого войскового. С Руси прибывало и прибывало беглых, – надо было, во-первых, отправить их побольше с кем угодно и куда угодно, хоть «за зипунами» со Стенькой; во-вторых, на какое-то время и сам Стенька исчезал с Дона: Корней чувствовал себя лучше, сколько хотел юлил и изворачивался с этими беглыми, – надо, чтоб никто не подумал, что с Дона теперь есть выдача, то есть вроде и не выдавать, но и с царем и с боярством не хотелось портить отношений, то есть все же потихоньку выдавать. Корнею было трудно; теперь, с приходом Стеньки, будет много трудней. Знал Степан, что Корней очень встревожен его удачами, не знал только – не мог и подумать о том – радует он Корнея, что скликает всех неприкаянных и недовольных и куда-то их манит. Степан ждал, что Корней будет отговаривать его от войны, будет пугать…
– Худое затеваешь, Степан, – скажет, наверно, Корней, – страшное. Зачем тебе надо? Плохо тебе, что ли?
– А я тебе про свою затею не говорил, – заранее знал, как скажет Степан. – С чего ты взял?
– Вижу. Слышу. Казаков не распускаешь…
– А ну крымцы нападут? Или турки?.. Держу… не лежачего же татарам брать.
– Как же теперь, два войска держать?
– На ваше войско надежа худая. Никудышное войско. Вовсе не войско…
– Хитри-ишь, Стенька!.. Всегда было доброе, теперь – на, худое. Другое у тебя на уме: опять на Волгу метишь. На города, слыхал… Сломишь голову, Степан, по-свойски тебе говорю, жалеючи. Поверь мне, старому: два раза судьбу не пытают…
– Да я, можеть, ни разу ишо не пытал ее…
– Батюшки мои!.. Как разохотился-то! Ну, спытай, спытай… глядишь, и наш теля волка слопает, можеть, угораздит. – У Корнея глаза глубокие, и глядит