не кума, так свояка… Донцам же дорога Волга, и Степану тоже, но надо теперь перекричать пришлых, не одни они теперь.
– Мимо Танбова – мы там весь хлеб по селам пожрем! Чем Дон питаться будет? Откуда привезут?! У нас тут детишки остаются, – надрывался казак, обращаясь к пришлым.
– Зато – наша родная дорога! – стояли пришлые.
– Нам Волга такая же родная!
– Кто к нам на Волге пристанет?! Мордва косопузая?!
– Хошь и мордва! Не люди, што ль? Не одна мордва, а и татарин, и калмык пристанет! – гнули свое казаки.
– А чего с имя делать?! – орали пришлые.
– А с тобой чего делать? Ты сам гол как сокол пришел. Тебя приняли?! А ты теперь рожу от мордвы воротишь! На Волгу, братцы! Там – раздолье!
– Пойдем пока до Паншина. Там ишо разок сгадаем, – сказал Степан. – Туда Васька Ус посулился прийтить. Вместях сгадаем. Все.
В круг протиснулись посыльные от городка Черкасска во главе с попом. Люди все пожилые, степенные, Стеньку знали, знали щедрость его.
– До тебя, атаман.
– Ну?
– Покарал нас господь бог, – начал поп, – погорели храмы наши… Видишь?
– Вижу, – сказал Степан.
– Ты богат теперя… на богомолье в Соловки к Зосиме ходил…
Степан нахмурился:
– Ну? Дальше?
– Дай на храмы.
– Шиш! – резко сказал Степан. – Кто Москве на казаков наушничает?! Кто перед боярами стелится?! Вы, кабаны жирные! Вы рожи наедаете на царевых подачках! Сгинь с глаз, жеребец! Лучше свиньям бросить, чем вам отдать! Первые доносить на меня поползете… Небось уж послали, змеи склизкие. Знаю вас, попов… У царя просите. А то – на меня же ему жалитесь и у меня же на храмы просите. Прочь с глаз долой!
Поп не ждал такого.
– Охальник! Курвин сын! Я по-христиански к тебе…
– Лизоблюд царский, у меня вспоможенья просишь, а выйди неудача у нас – первый проклинать кинешься. Тоже по-христиански?
Вперед вышел пожилой казак из домовитых:
– Степан… вот я не поп, а тоже прошу: помоги церквы возвесть. Как же православным без их?
– А для чего церквы? Венчать, что ли? Да не все ли равно: пусть станут парой возле ракитова куста, попляшут – вот и повенчались. Я так венчался, а живу же – громом не убило.
– Нехристь! – воскликнул поп гневно. – Уж не твоим ли богомерзким наущением церквы-то погорели?
Степан вперился в попа:
– Сгинь с глаз, сказал! А то счас у меня хлебнешь водицы!.. Захребетник вонючий. По-христиански он… Ну-ка, скажи мне по-христиански: за что Никона на Москве свалили? Не за то ли, что хотел укорот навести боярству? А?
Поп ничего не сказал на это, повернулся и ушел.
***
– Всех, всех разнес, – выговаривала бабка Матрена крестнику. – Ну, Корнея – ляд с им, обойдется. А жильца-то зачем в воду посадил? Попа-то зачем бесчестил?..
– Всех их с Дона вышибу, – без всякой угрозы, устало пообещал Степан. Он на короткое время остался без людей, дома.
– Страшно, Степан, – сказала Алена. – Что же будет-то?
– Воля.
– Убивать, что ли, за волю эту проклятую?
– Убивать. Без крови ее не дают. Не я так завел, нечего и всех упокойников на меня вешать. Много будет. Дай вина, Алена.
– Оттого и пьешь-то – совесть мучает, – с сердцем сказала набожная Алена. – Говорят люди-то: замучает чужая кровь. Вот она и мучает тебя. Мучает!
– Цыть!.. Баба. Не лезь, куда не зовут. Бояр небось не мучает… Ишо раз говорю: не зовут – не лезь.
– Зовут! Как зовут-то! – Алена взбунтовалась. Здесь, в Черкасске, ее подогрели. – Проходу от людей нет! Говорят: на чужбине неверных бил и дома своих же, христьян, бьет. Какую тебе ишо волю надо?! Ты и так вольный…
В другое время Степан отпугнул бы жену окриком, может, жогнул бы разок сгоряча плеткой, которую постоянно носил на руке и забывал иногда снять дома. Но – чувствовал: забудь люди страх, многие бы заговорили, как Алена. А то и обидней – умнее. Это удивляло Степана, злило… И он заговорил, стараясь хранить спокойствие:
– Я – вольный казак… Но куда я деваю свои вольные глаза, чтоб не видеть голодных и раздетых, бездомных… Их на Руси – пруд пруди. Я, можеть, жалость потерял, но совесть-то я не потерял! Не уронил я ее с коня в чистом поле!.. Жалко?! В гробину их!.. – Степан побелел, до хруста в пальцах сжал рукоять плетки. – Сгинь с глаз, дура!
Алена пошла было, но Степан вскочил, загородил ей дорогу, близко наклонился к ее лицу:
– А им не жалко!.. Брата Ивана… твари подколодные… – Спазма сдавила Степану горло; на глазах показались слезы. Но он говорил: – Где же у их-то жалость? Где? Они мне рот землей забили, чтоб я не докричался до ее, до ихней жалости. Чтоб у меня даже крик или молитва какая из горла не вышла – не хочут они тревожить свою совесть. Нет уж, оставили живого – пускай на себя и пеняют. Не буду я теперь проклинать зря. И молиться не буду – казнить буду! Иди послушай, чего пришлые про бояр говорят: скоты! Хуже скотов! Только человечьего мяса не едят, А кровь пьют. А попы… Тьфу! Благостники! Скоты!.. Кого же вы тут за кровь-то совестите? Кого-о?!.
Матрена налила в чашу вина, подала Степану:
– Остынь, ради бога, остынь… ажник помушнел.
Степан выпил всю, вытер усы, сел. Долго молчал, потом опять заговорил – тихо, устало:
– Бесстыдники-то вы: дармоедами беглецов обзываете… Я знаю, кто тебе поет в уши… Своих, говорят? Нет, не свои они мне. Мне – кто обижен, тот свой. Змеи брюхатые мне не свои. Умел бы я как-нибудь ишо с имя говорить – говорил бы. Не умею. Осталось – рубить. Рубить умею. Попытайте вы, богомольцы, своими молитвами укорот им навести! А то они скоро всю Русь сожрут! Попытайте, а я погляжу, как они от ваших молитв добрыми сделаются. Плевать они хотели на ваши молитвы!
Степан замолчал. Налил еще вина, выпил, опустил голову на руки, закрыл глаза… Уставал он от таких разговоров очень. Избегал их всячески, но они случались.
Женщины оставили его одного.
Но только они вышли, нагрянули гости: Иван Черноярец, Федор Сукнин… А с ними – Ларька Тимофеев, Мишка Ярославов, все семеро, что ходили в Москву к царю бить челом в Кремле за вины казачьи. Только теперь, увидев их, живых-здоровых, понял Степан, как дороги они ему, верные его товарищи, и как глупо, что он отпустил их в Москву: могли там остаться гнить заживо в царевых подвалах, а то и вовсе сгинуть.
– Тю! – воскликнул Степан радостно. – Ото – гости так гости! Хорошие вы мои…
Вся станица перецеловалась с атаманом.
– Ото гостеньки!.. – повторял Степан. – Да как же? Когда вы? – Он был рад без ума. Чуть не плакал от радости. Все время, пока Ларьки с товарищами не было, болела совесть: зря послал в Москву. – Откуда теперь-то?
– А прямо с дороги.
– Алена! – стол: гулять будем. Где она? – суетился Степан. – Ну, ребятушки!.. Радый я за вас. Слава те господи! А видали войско?.. А? – Степан засмеялся. – Закачается мир! Садитесь, садитесь…
Алена вошла, с неудовольствием посмотрела на ораву и принялась накрывать на стол. Опять – гульба.
– Что царь, жив-здоров? Отпустил вас?.. Или как? – расспрашивал Степан.
– Нас с караулом в Астрахань везли, а мы по путе ушли. Зачем нам, думаем, в Астрахань-то?.. Батька на Дону теперь.
– Охрана как же?
– Коней, оружью у их отняли, а их пешком пустили… – Ларька тоже улыбался, довольный.
– Славно. Что ж царь? Видали его?
– Нет, с боярами в приказе погутарили…
– Не ждут нас на Москву?
– Нет. Они тада не знали толком, где мы есть-то – на Дону или на Волге…
– Добре, пускай пока чешутся. Завтра выступим. А эт кто же? – Степан увидел Федьку Шелудяка.
– Федор… По путе с нами увязался. Бывалый человек, на Москве, в приказе, бича пробовал.
– Из каких? – спросил Степан, приглядываясь к поджарому, смуглому Федьке.
– Калмык. Крещеный, – сказал Федька.
– Каково дерут на Москве?
– Славно дерут! Спомнишь – на душе хорошо. Умеют.
– За что же?
– Погуляли с ребятами… Поместника своего в Волгу посадили. Долго в бегах были. А на Москве, с пытки, за поместника не признался. Беглый, сказал. А родство соврал…
– Как же это вы? И не жалко вам его, поместника-то?
У Шелудяка глаза округлились от удивления: он слышал про Стеньку Разина совсем другое – что тот тоже не жалует поместников.
Степан засмеялся, засмеялись и есаулы.
– Алена, как у тебя? – спросил Степан.
– Садитесь.
***
Крепко спит хмельной атаман. И не чует, как хлопочут над ним два родных человека: крестная мать и жена.
Алена, положив на колени руки, глядит не наглядится на такого близкого ей и далекого, родного, любимого и страшного человека.
Матрена привычно готовится творить заговор.
– Господи, господи, – вздохнула Алена. – И люблю его, и боюся. Страшный он.
– Будя тебе, глупая! Какой он страшный – казак и казак.
– Про што думает?.. Никогда не знала.
– Нечего и знать нам… – Матрена склонилась над Степаном, зашептала скороговоркой: – Заговариваю я свово ненаглядного дитятку Степана, над чашею брачною, над свежею водою, над платом венчальным, над свечою обручальною. – Провела несколько раз влажной ладонью по лбу Степана; тот пошевелился, но не проснулся. – Умываю я свово дитятку во чистое личико, утираю платом венчальным его уста сахарные, очи ясные, чело думное, ланиты красные… – Отерла платком лицо. Степан опять не проснулся.
– Погинет он, чует мое сердце, – с ужасом сказала Алена.
– Цыть! – строго сказала Матрена. – Освечаю свечою обручальною его становой кафтан, его шапку соболиную, его подпоясь узорчатую, его сапожки сафьянные, его кудри русые, его лицо молодецкое, его поступь борзую…
Алена тихонько заплакала. Матрена глянула на нее, покачала головой и продолжала:
– Будь ты, мое дитятко, цел, невредим: от силы вражьей, от пищали, от стрел, от борца, от кулачнова бойца, от ратоборца, от дерева русскова и заморскова, от полена длиннова, недлиннова, четвертиннова, от бабьих зарок, от хитрой немочи, от железа, от уклада, от меди красной, зеленой, от серебра, от золота, от птичьева пера, от неверных людей: ногайских, немецких, мордвы, татар, башкирцев, калмык, бухарцев, турченинов, якутов, черемисов, вотяков, китайских людей.
Бойцам тебя не одолеть, ратным оружьем не побивать, рогатиною и копьем не колоть, топором и бердышом не сечь, обухом тебя бить не убить, ножом не