не шахова земля – голову враз открутют. А то уж шибко скаковитые стали.
– Ему-то открутют – дьявол с ей, об ей давно уж топор тоскует. У меня об своей душа болит. – Корней выпил, крякнул, пососал ус… – Свою жалко, вот беда.
– Чего слышно? – спросил Михайло, искренне озабоченный.
– Стал у Паншина, Ваську ждет. Ты говоришь – открутют… У его уж счас – тыщ с пять, да тот приведет… Возьми их! Сами открутют кому хошь. Беда, братцы мои, атаманы, беда. Больше беда могет быть… – Корней оглянулся на дверь горницы.
– Никого нету, – сказал Фрол.
– Письма перехватили от гетмана да от Серика к Стеньке.
У Фрола и Михайлы вытянулись лица.
– Чего пишут?
– Дорошенко не склонился, а Серик, козел чубатый, спрашивает, где бы, в каком урочище им сойтиться. Казак тот, с письмами, разлысил лоб в Черкасской – не знал, что Стенька ушел, мы вытряхнули того казачка… Во куда невод завел!
– Верно, собирался он писать к Серку и к Дорошенке, – сказал Фрол. – В Астрахани собирался. Эт-то хужее дело…
– Вот какая моя дума: надо опробовать повернуть Стеньку на крымцев. Поедешь ты, Фрол. Скажешь…
– Ты что?! – испугался Фрол.
– Не тронет он тебя. Полный раздор с нами чинить ему тоже не с руки: он не дурак – оставлять за спиной обиженных. А поедешь ты от всех нас. Возьмешь письмо Петра Дорошенко. Сериково письмо я в печь бросил. Ехать надо сразу – успеть до Васьки. Надо, надо, ребяты… Надо хоть показать: чего-то да делали мы тут, а то совсем уж… смотрим только. Спросют ведь!
– Не мне бы… Не поверит он мне.
– Тебе-то как раз и поверит, – сказал Михайло. – Тут ведь – не только письмо передать, а поговорить с им…
– Слышно, мол, стало: крымцы грозят походом. Они правда-то не налетели бы, узнают наши поганые дела, – сказал еще Корней. – Не приведи господи: вовсе не отбиться будет.
– Эх, не мне бы! Подумайте. Не боюсь, а – будет ли толк? Побаиваюсь, конечно, но… постановим, поеду. Только подумайте: мне ли? – Фрол тревожно и вопросительно смотрел на атаманов.
– Тебе, ты с им в дружках ходил. Сулился же он не тронуть тебя. Поговори душевно… Хоть бы он, черт бешеный, на Крым повернул. Подтолкнуть бы его, пока он один-то… Ты, Михайло, собирайся в Москву: надо и об своих головах подумать. Все скажешь, как есть: ничего, мол, не могли поделать. Прибери себе казаков – и с богом. Без огласки.
Все трое посидели в молчании.
– Он когда на Москву-то задумал, где? – спросил Корней Фрола.
– А черт его знает! Его рази поймешь? Думаю, как Астрахань прошли оттуда, он окреп. Те губошлепы-то пропустили… Он и вошел в охотку. Царя, говорит, за бороду отдеру разок…
– Разок надо бы, – неожиданно сказал Корней. – Не худо бы… Только шумом городка не срубить. Славный он казак, Стенька… Жалко мне его. Пропадет.
– Тут, как ты говоришь, самая пора себя пожалеть, – заметил Самаренин. – А то выходит: он ногой в стремя, а мы – головой в пень.
***
Поздно вечером Фрол Минаев и с ним два казака выехали вдогон Разину. Побежали сразу резво. Фрол доверился судьбе… На всякий случай надо, конечно, держать ухо востро, но в глубине души он не верил, что Степан поднимет на него руку. Напротив, может, именно он, Фрол, отведет беду с Дона. В Крым или на калмыков Фрол и сам бы еще разок сходил со Степаном… Но не на царя. От этого похода, кроме беды, ждать нечего. Может, и удастся отговорить Стеньку… Жалко его, правда.
Фрол родился и вырос в станице Зимовейской, где родился и Степан, вместе они ходили на богомолье в Соловки… И тогда-то, в переход с Дона на Москву, случился со Степаном большой и позорный грех, про который до сих пор знали только они двое – Степан и Фрол. Было им по двадцать шесть лет, но Степан шел в Соловки второй раз. Ехали с ними все больше старые казаки, израненные в сражениях, много грабившие на веку, – ехали замаливать грехи. Молодые, вроде Стеньки и Фрола, ходили в Соловки то ли по обету, как ходил Стенька в первый раз (обещал умирающему отцу сходить помолиться казачьему святому Зосиме), то ли по настоянию здравых еще, обычно пожилых родичей, желавших своим родным помощи божьей и судьбы милостивой. А заодно и за них бы, стариков, отдать поклон… То ли молодые сами, своей волей просили на кругу разрешения сходить в далекий монастырь – не сиделось дома, охота было посмотреть мир большой, это поощрялось, круг решал отпускать.
В тот раз Стенька ехал своей волей. Фрола послал на богомолье дед его, Авдей Минаев, который на старости лет сильно ударился в бога, но сам был уже не ходок, и потому в Соловки поехал внук Фрол. Не без удовольствия, надо сказать.
Неподалеку от Воронежа, в деревне, остановились на постой. Остановились у крепкого старика; дом у старика большой, на отшибе, ближе к лесу. Дед по вековой традиции своего рода бортничал (собирал дикий мед), у него всегда останавливались казаки с Дона: где мед, там медовуха, где медовуха, там казаки. Да и старик был очень свойский: если не разбойник, то с душой разбойника: немногословный, верный слову, на первом месте – товарищ, потом все. В прошлый раз Стенька со станицей останавливались у него же. Но с тех пор в доме старика случились изменения: убило лесиной его сына, Мотьку. Осталась со стариком невестка, чернобровая Аганя, баба огромная, красивая и приветливая. Казаки сразу смекнули, что Аганя тут – и за хозяйку, и за жену сильного старика (старухи у него давно не было), но вида не подали.
Выпили. Аганя тоже выпила; молодая ядреная кровь заиграла в ней, она безо всякого стеснения заглядывалась на молодых казаков, похохатывала… Часто взглядывала на Стеньку. А тот еще с прошлого раза запомнил Аганю, но тогда слишком был молод, стеснялся, и у Агани был муж. Теперь Стенька осмелел… И так они откровенно засматривались друг на друга, что всем стало как-то не по себе. Один только старик лесовик, хозяин, как будто ничего не замечал, помалкивал, пил. Старший в станице, Ермил Пузанов, вызвал Стеньку на улицу, предупредил:
– Не надо, Стенька, не обижай старика. Оно и опасно: старик-то… такой: пришьет ночью, пикнуть не успеешь.
– Ладно, – ответил Стенька. – Я не малолеток.
– Гляди! – еще сказал Ермил серьезно. – Не было бы беды.
– Ладно.
Ночь прошла спокойно. Но Стенька, видно, успел перемолвиться с Аганей, о чем-то они договорились… Утром Стенька сказался больным.
– Чего такое? – спросил Ермил.
– Поясница чего-то… разломило всего. Полежать надо.
Казаки переглянулись между собой.
– Пускай полежит, – молвил могучий старик хозяин. – Я его травкой здесь отхожу. Я знаю, что это за болесть.
Фрол, улучив минуту, сунулся к Стеньке:
– Чего ты задумал?
– Молчи.
– Отравит он тебя, Стенька… Или пришибет ночью. Поедем.
– Молчи, – опять сказал Стенька.
Казаки уехали.
Стенька догнал их через два дня… Много не распространялся. Сказал только:
– Полегчало. Прошла спина…
– Как лечил-то? – заулыбались казаки. – Втирал? Али как?
– Это – кто кому втирал, надо спросить. Оборотистый казак, Стенька… Старик-то ничего? Облапошили?
– Они ушли, – непонятно сказал Стенька. – Вместе: и старик, и…
– Куда? – удивились казаки.
– Совсем. В лес куда-то. Старик заприметил чего-то и… ушел. И Аганьку увел с собой. Вместе ушли.
– Э-э… Ну да: что он, смотреть будет? Знамо, уведет пока – от греха подальше.
– Ну вот, взял согнал людей… Жили, никому не мешали, нет, явился… король-королевич. Надо было!
Поругали Стеньку. И поехали дальше.
Стенька, однако, долго был сам не свой: молчал, думал о чем-то, как видно, тревожном. Казаки его же и отговаривать принялись от печальных мыслей:
– Чего ж теперь? Старик не пропадет – весь лес его. А ее увести надо, конешно: когда-никогда она взбесится.
– Не горюй, Стенька. А видать, присохло сердчишко-то? Эх ты…
Только в монастыре догадались казаки, что у Стеньки на душе какая-то мгла: старики так не молились за все свои грехи, как взялся молить бога Степан – коленопреклонно, неистово.
– Чего с тобой? Где уж так нагрешил-то? Лоб разобьешь…
– Молчи, – только и сказал тогда Степан.
А на обратном пути, проезжая опять ту деревню, Степан отстал с Фролом и показал неприметный бугорок в лесу…
– Вон они лежат, Аганька со своим стариком.
У Фрола глаза полезли на лоб.
– Убил?!
– Сперва поманила, дура, потом орать начала… Старик где-то подслушивал. Прибежал с топором. Можеть, уговорились раньше… Сами, наверно, убить хотели.
– Зачем?
– Не знаю. – Степан слегка все-таки щадил свою совесть. – Я так подумал. Повисла на руке… а этот с топором. Пришлось обоих…
– Бабу-то!.. Как же, Стенька?
– Ну, как?! – обозлился Степан. – Как мужика, так и бабу.
Бабу зарубить – большой грех. Можно зашибить кулаком, утопить… Но срубить саблей – грех. Как ребенка приспать. Оттого и мучился Степан, и молился, и злился. До сей поры об этом никто не знал, только Фрол. Тем тяжелей была Степану его измена. Грех молодости может всплыть и навредить.
– 4 —
В раннюю рань к лагерю разинцев подскакали трое конных; караульный спросил, кто такие.
– Аль не узнал, Кондрат? – откликнулся один с коня.
– Тю!.. Фрол?
– Где батька?
– А вон в шатре.
Фрол тронул коня… Трое вершных стали осторожно пробираться между спящими, направляясь к шатру.
Кондрат постоял, посмотрел вслед им… И вдруг его резануло какое-то недоброе предчувствие.
– Фрол! – окликнул он. – А ну, погодь.
– Чего? – Фрол остановился, подождал Кондрата.
– Ты зачем до батьки?
– Письмо ему. С Украйны, от Дорошенки.
– Покажь.
– Да ты что, бог с тобой! Кондрат!..
– Покажь, – заупрямился Кондрат.
Фрол достал письмо, подал Кондрату. Тот взял его и пошел в шатер.
– Скажи: мне надо с им погутарить! – сказал Фрол.
– Скажу.
Кондрат вошел в шатер.
И почти сразу из шатра вышел Степан – босиком, в шароварах, взлохмаченный и припухший со сна и с тяжкого хмеля.
– Здорово, Фрол.
– Здорово, Степан…
– Чего не заходишь?
Смотрели друг на друга внимательно, напряженно.
– Письмо. От Петра Дорошенки.
– Ты заходи! Заходи – выпьем хоть… А то вишь я какой?
Фрол, умный, дальновидный Фрол, мучительно колебался.
– Не склоняется Петро…
Степан понимал, что происходит с Фролом, какие собаки рвут его сердце – Фрол боится, и боится показать, что боится, и хочет, правда, поговорить, и все-таки боится.
– Да шут с им,