решишь. Грех-то какой!.. И чего ты опять сорвался-то? Неужель тебе не жалко их, Степушка? – У Матвея на глазах показались слезы. – Надежа ты наша, заступник наш, батюшка, – пропадем ведь мы. Подведи-ка под Синбирск эдакую-то похмельную ораву – что будет-то? Перебьют, как баранов! Пошто ты такой стал? Зачем казака убил вчерась? – Матвей вытер кулаком слезы. – Радовался, сердешный, – от шаха ушел. Пришел!.. Степушка!.. Ты что же, верить, что ль, перестал? Что с тобой такое?
– Молчи! – глухо сказал Степан, не оборачиваясь.
– Не буду я молчать! Руби ты меня тут, казни – не буду. Не твое только одного это дело. Русь-матушка, она всем дорога. А люди-то!.. Они избенки бросили, ребятишек голодных оставили, жизни свои рады отдать – насулил ты им…
– Молчи, Матвей!
– Насулил ты им – спасешь от бояр да дворян, волю дашь – зря? Возьмись за дело, Степан. Там – Синбирск! Это не Саратов, не Самара. Там Милославский крепко сидит. И, сказывают, Борятинский и Урусов на подходе. А нам бы Синбирск-то до Борятинского взять. Можно ли тут пиры пировать? Есть ли когда? Не на Дону ведь ты! И не в Персии. Это – Русь… Тут и шею сломить могут. Гони от себя пьянчуг разных!.. Или дай мне волю – я их вот этими своими руками душить буду, оглоедов, хоть и не злой я человек. Погубители!.. Одна у ях думка – напиться. А что мы кровушкой своей напиться можем – это им не в заботу. Возьмись, Степан, за гужи, возьмись. Я знаю – тяжко, ты не конь. Но как же теперь?.. Сделал добро – не кайся, это старая поговорка, Степан, она не зря живет, не зря ее помнют. Только добро и помнют-то на земле, больше ничего. Не качайся, Степан, не слабни… Милый, дорогой человек… как ишо просить тебя? Хошь, на колени перед тобой стану!..
Степан повернулся и пошел к лагерю. Отошел далеко, остановился и свистнул так, что чайки с воды снялись.
– Господи, дай ему ума и покоя, – с неожиданной верой сказал Матвей, глядя на любимого атамана.
Лагерь стал подниматься. Зашевелился.
Степан пошел было к шатру, но вдруг остановился и посмотрел в сторону Матвея… Постоял, посмотрел и быстро пошел к нему.
Матвей ждал.
– Вот тебе и каюк пришел, Матвей, – сказал он сам себе негромко.
– Ты вот не боисся учить меня, – издали еще заговорил Степан, – не побоись сказать и всю правду. Соврешь – будешь в Волге. – Остановился перед Матвеем, некоторое время смотрел в глаза ему. – Я повел их! – Показал рукой назад, на лагерь. – Я! Но воля-то всем нужна!.. Всем?!
– Всем.
– А случись грех какой под Синбирском или где – побьют: кому эти слезы отольются? Стеньке?!. Стенька – вор, злодей, погубитель – к мятежу склонил!
– Ты спрашиваешь только или уж суд повел?
– Не виляй хвостом!
– Всем отольются, Степан. А тебе в первую голову. Только не пужайся ты этого – горе будет, а не укор.
– На чью душу вина ляжет?
– На твою. Только вины-то опять нету – горе будет. А горе да злосчастье нам не впервой. Такое-то горе – не горе, Степан, жить собаками век свой – вот горе-то. И то ишо не горе – прожил бы да помер – дети наши тоже на собачью жись обрекаются. А у детей свои дети будут – и они тоже. Вот горе-то!.. Какая ж тут твоя вина? Это счастье наше, что выискался ты такой – повел. И веди, и не думай худо. Только сам-то не шатайся. Нету ведь у нас никого боле – ты нам и царь, и бог. И начало. И вож. Авось, бог даст, и выдюжим, и нам солнышко посветит. Не все же уж, поди, ночь-то?
– Ну, и не жальтесь тада. А то попреков потом не оберешься. Знаю: все потом кинутся виноватаго искать..
– Да никто не жалится! Я, мол, воеводы со всех сторон идут… И какая же тут вина твоя, коли псов спустили? Да и царь… Да нет, какая же вина?! Тут стяжки в руки – да помоги, господи, пробиться. Только с умом пробиваться-то, умеючи, вот я про што. А ты – умеешь, вот и просим тебя: не робей сам-то, сам-то впереде не шатайся, а мы уж – за тобой. Мы за тобой тоже храбрые.
– Не пропадем! – резко сказал Степан, будто осадил тайные свои, тревожные думы.
– Неохота, батька. Ох, неохота.
– Вот… Сделаем так: седня не пойдем. Соберемся с духом. Подождем Мишку Осипова с людишками. – Степан помолчал. – Гулевать подождем, верно. Соберемся с духом, укрепимся.
Матвей, чтоб не спугнуть настроение атамана, серьезное, доброе, молчал.
– Соберемся с духом, – еще раз сказал Степан. Посмотрел на Матвея, усмехнулся: – Чего ты лаешься на меня?
– Я молюсь на тебя! Молю бога, чтоб он дал тебе ума-разума, укрепил тебя… Ты глянь, сколько ты за собой ведешь!..
– Ну, загнусел…
– Ладно, буду молчать.
…В то утро приехал с Дона Фрол Разин. Степан очень ему обрадовался. Посылал он его на Дон с большим делом: распустить перед казаками такой райский хвост, чтоб они руки заломили бы от восторга и удивления и все бы – ну, не все, многие – пошли бы к Степану, под его драные, вольные знамена. Послал он с братом пушки, много казны государевой – приказов: астраханского, черноярского, царицынского, камышинского, саратовского, самарского. Велел раззадорить донцов золотом и кликнуть охотников.
– Ну, расскажи, расскажи. Как там?
– Мишка Самаренин в Москву уехал со станицей…
Степан враз помрачнел, понимающе кивнул головой:
– Доносить. Эх, казаки, казаки… – Сплюнул, долго сидел, смотрел под ноги. Изумляла его эта чудовищная способность людей – бегать к кому-то жаловаться, доносить, искренне, горько изумляла. – Куда же мы так припляшем? А? – Степан посмотрел на брата, на Ларьку, на Матвея. – Казаки?
Ответил Матвей:
– Туда и припляшете, куда мы приплясали: посадили супостатов на шею и таскаемся с имя как с писаной торбой. Они оттого и косятся-то на вас: вы у их как бельмо на глазу: тянутся к вам, бегут… Они мужика привязывают, а вы отвязываете – им и не глянется.
– Мужики – ладно: они испокон веку в неволе, казаки-то зачем сами в ярмо лезут? Этого – колом вбивай мне в голову – не могу в толк взять.
– Корней говорит… – начал было Фрол.
– Постой, – сказал Степан. – Ну их всех… Корнея, мурнея… гадов ползучих. Злиться начну. У нас седня – праздник. Без вина! Седня пусть отдохнет душа. Там будет… нелегко. – Степан показал глазами вверх по Волге. – Мойтесь, стирайтесь, ешьте вволю, валяйтесь на траве… А я в баню поеду. В деревню. Кто со мной?
Изъявили желание тоже помыться в бане Ларька, Матвей, Фрол, дед Любим, Федор Сукнин. Взяли еще с собой «царевича» и «патриарха».
«Патриарх» хворал с похмелья, поэтому за баню чуть не бухнулся принародно в ноги атаману.
– Батюшка, как в воду глядел!.. Надо! Баслови тя бог! Баня – вторая мать наша. А я уж загоревал было. Вот надоумил тя господь с баней, вот надоумил!.. – «Патриарх» радовался, как ребенок. Собирался. – Экая светлая головушка у тя, батька-атаман. Эх, сварганим баньку!..
***
Потом, когда сплывали вниз по Волге, до деревни, Степан беседовал с «патриархом».
– Сколько же ты, отче, осаденить можешь за раз? Ведро?
– Пива или вина?
– Ну, пива.
– Ведро могу.
– Вот так утроба! Патриаршая.
– Сам-то я из мужиков, родом-то. Пока патриархом-то не сделался, горя помыкал. По базарам ходил – дивил народ честной. Ты спроси, чем дивил!
– Чем же?
– Было у меня заведено так: выпивал как раз ведро медовухи, мослом заедал…
– Как мослом?
– А зубами его… только хруст стоит. В мелкие крошки его – и глотал. Ничего. Потом об голову – вот так вот – ломал оглоблю и как вроде в зубах ковырял ей…
– Оглоблей-то?!
– Да так – понарошке, для смеха. Знамо, в рот она не полезет.
– А был ли женат когда?
– Пробовал – не выдюживали. Сбегали. Я не сержусь – чижало, конешно.
– Ты родом-то откуда?
– А вот – почесть мои родные места. Там вон в Волгу-то, справа, Сура вливается, а в Суру – малая речушка Шукша… Там и деревня моя была, тоже Шукша. Она разошлась, деревня-то. Мы, вишь, коноплю ростили да поместнику свозили. А потом мы же замачивали ее, сушили, мяли, теребили… Ну, веревки вили, канаты. Тем и жили. И поместник тем же жил. Он ее в Москву отвозил, веревку-то, там продавал. А тут, на Покров, случилось – погорели мы. Да так погорели, что ни одной избы целой не осталось. И поместник наш сгорел. Ну, поместник-то собрал, чего ишо осталось, да уехал. Больше, мол, с коноплей затеваться у вас не буду. А нам тоже – чего ждать? Голодной смерти? Разошлись по свету куда глаза глядят. Мне-то что? – подпоясался да пошел. А с семьями-то – вот горе-то. Ажник в Сибирь двинулись которые… Там небось и пропали, сердешные… У меня брат ушел… двое детишков, ни слуху ни духу.
– Ну, и пошел ты по базарам? – интересно было Степану.
– И пошел… По Волге шастал – люблю Волгу.
– А потом?.. – любопытствовал дальше Степан, но вспомнил и осекся: ему полагалось знать, как дальше сложилась судьба «патриарха» – высокая судьба. – Твоих земляков нет в войске? Не стречал? – спросил он.
– Нет, не стречал.
– Стренешь, отверни рожу – не знаешь. Так лучше будет.
– Они, видно, далеко разошлись. В Сибирь-то много собиралось. Прослышали: земли там вольные…
Степан перестал расспрашивать, задумался.
Сибирь для Разина – это Ермак, его спасительный путь, туда он ушел от петли. Иногда и ему приходила мысль о Сибири, но додумать до конца эту мысль он ни разу не додумал: далеко она где-то, Сибирь-то. Ермака взяли за горло, он потому и двинул в Сибирь, Степан сам пока держал за горло…
…Баня стояла прямо на берегу Волги. «Патриарх» захотел сам истопить ее. Возликовал, воспрянул духом… Даже лицом просиял неистребимый волгарь.
– Я с хмелю завсегда сам топил – умею. Уху сварить да баньку исполнить – это, милок, уметь надо. Бабы не умеют.
– Валяй, – благодушно сказал Степан. И сам ушел на берег к воде. Охота было побыть одному… Вклинились в думы – Ермак, Сибирь… и охота стало додумать про все это и про себя.
Денек набежал серенький, теплый, задумчивый. С