Немец и не догадывался, что рыцарь, который дерзко напал на него на большой дороге, находится так близко от него. Начался завтрак. Подали винную похлебку, так крепко приправленную яйцами, корицей, гвоздикой, имбирем и шафраном, что дух пошел по всей комнате. Шут Цярушек, сидевший на табурете у двери, тотчас стал подражать пению соловья, что, видно, веселило короля. Со слугами, обносившими гостей, обходил стол другой шут; незаметно останавливаясь, он так искусно подражал жужжанию пчелы, что некоторые гости клали ложки и начинали отмахиваться. При виде этого остальные заливались смехом. Збышко усердно прислуживал княгине и Данусе, но когда и Лихтенштейн стал похлопывать себя по лысеющей макушке, он снова позабыл про опасность и тоже смеялся до слез, а князь литовский Ямонт, сын смоленского наместника[39], стоявший неподалеку от него, с таким усердием вторил ему, что даже ронял кушанья с блюд.
Крестоносец заметил наконец свою ошибку, повернулся к епископу Кропилу и, сунув руку в калиту, сказал несколько слов по-немецки, которые епископ тут же повторил по-польски.
— Вот что говорит тебе благородный рыцарь, — обратился он к шуту, — получишь два скойца, только не жужжи так близко, а то пчел отгоняют, а трутней бьют…
Шут спрятал два скойца, которые дал ему крестоносец, и, пользуясь свободой, предоставленной шутам при всех дворах, проговорил:
— Много меду в земле добжинской, потому и обсели её трутни. Бей же их, король Владислав!
— Вот тебе и от меня грош за острое слово, — сказал ему Кропило, — только помни, что, коли кресло оборвется, бортник себе шею свернет. Есть жала у мальборкских трутней, которые обсели Добжин, и опасно соваться к ним в борть.
— Эва! — воскликнул краковский мечник, Зындрам из Машковиц. — Можно выкурить их!
— Чем?
— Порохом!
— Или срубить борть топором! — сказал великан Пашко Злодзей из Бискупиц.
У Збышка взыграло сердце от радости, ибо он полагал, что такие речи сулят войну. Но Куно Лихтенштейн тоже понимал эти речи, — живя долго в Торуне и Хелмно, он научился польскому языку и не говорил по-польски только из гордости. Однако сейчас, уязвленный словами Зындрама из Машковиц, он устремил на него свои серые глаза и бросил:
— Увидим.
— Наши отцы под Пловцами видали, да и мы видали под Вильно, — ответил ему Зындрам.
— Pax vobiscum![40] — воскликнул Кропило. — Pax! Pax! Пусть только преосвященный Миколай из Курова покинет куявскую епископию, а милостивый король назначит меня его преемником, я произнесу вам такую прекрасную проповедь о любви между христианскими народами, что всех вас укрощу. Ибо что такое ненависть, как не ignis, к тому же ignis infernalis[41] — огонь столь страшный, что водой его не унять, разве только вином можно залить. Дайте вина! Пей, гуляй, как говаривал покойный епископ Завиша из Курозвенк!
— А с гулянки в ад ступай, как говаривал черт! — прибавил шут Цярушек.
— Пускай черт тебя утащит!
— Любопытней будет, коли вас. Не видали ещё черта с Кропилом, но я думаю, что вы всех нас потешите…
— Сперва я ещё тебя покроплю. Дайте вина, и да здравствует любовь между христианами!
— Между истинными христианами! — с ударением повторил Куно Лихтенштейн.
— Как? — поднимая голову, воскликнул епископ краковский Выш. — Разве вы не обретаетесь в издревле христианском королевстве? Разве храмы наши не древней мальборкских?
— Не знаю, — ответил крестоносец.
Король был особенно щепетилен, когда дело касалось христианства. Ему показалось, что это крестоносец хочет уколоть его самого; выдавшиеся скулы тотчас покрылись у него красными пятнами, и глаза засверкали.
— Что сие означает? — раздался его густой голос. — Разве я не христианский король?
— Королевство почитается христианским, — холодно возразил крестоносец, — но обычаи в нем языческие…
При этих словах поднялись грозные рыцари: Марцин из Вроцимовиц герба Пулкоза, Флориан из Корытницы, Бартош из Водзинка, Домарат из Кобылян, Повала из Тачева, Пашко Злодзей из Бискупиц, Зындрам из Машковиц, Якса из Тарговиска, Кшон из Козихглув, Зигмунт из Бобовой и Сташко из Харбимовиц, могучие, славные победители во многих битвах, на многих турнирах, и, то пылая от гнева, то бледнея, то скрежеща зубами, стали кричать наперебой:
— Горе нам! Он наш гость, и мы не можем вызвать его на бой!
А Завиша Чарный Сулимчик, славнейший из славных, «образец рыцаря», нахмурясь, обратил лицо на Лихтенштейна и сказал:
— Я не узнаю тебя, Куно! Как можешь ты, будучи рыцарем, позорить великий народ, зная, что, как послу, тебе не грозит за это кара?
Но Куно спокойно выдержал грозный взгляд и ответил раздельно и медленно:
— Прежде чем прибыть в Пруссию, наш орден воевал в Палестине, но даже там сарацины уважали послов. Только вы одни их не уважаете. Потому я и назвал ваши обычаи языческими.
Шум при этом поднялся ещё больший. За столом снова раздались возгласы:
Но все стихли, когда король, лицо которого пылало от гнева, по литовскому обычаю несколько раз хлопнул в ладоши. Тогда встал краковский каштелян Ясько Топор из Тенчина, седой и важный старик, чей высокий сан вселял страх в сердца, и сказал:
— Благородный рыцарь из Лихтенштейна, если вам как послу нанесли оскорбление, говорите, суд у нас будет скорый и правый.
— Ни в каком ином христианском государстве этого со мной не случилось бы, — ответил Куно. — Вчера по дороге в Тынец на меня напал один ваш рыцарь и, хотя по кресту на плаще легко мог признать, кто я, посягнул на мою жизнь.
Услыхав эти слова, Збышко побледнел, как мертвец, и невольно обратил взор на короля, лицо которого стало просто страшным. Ясько из Тенчина спросил в изумлении:
— Мыслимо ли это?
— Спросите пана из Тачева, он был очевидцем.
Все взоры обратились на Повалу, который с минуту времени стоял, мрачно потупив глаза, а потом сказал:
— Да, это правда!..
— Позор! Позор! — вскричали рыцари при этих словах. — Расступись земля под таким рыцарем! — Со стыда одни били себя кулаками в грудь и хлопали по бедрам, другие мяли в руках оловянные миски, стоявшие на столе.
— Почему же ты не убил его? — громовым голосом закричал король.
— Потому что он должен держать ответ перед судом, — сказал Повала.
— Цепи вы надели на него? — спросил каштелян Топор из Тенчина.
— Нет, он поклялся рыцарской честью, что явится на суд.
— И не является! — поднимая голову, насмешливо воскликнул Куно.
Но тут за спиной крестоносца раздался молодой печальный голос:
— Не приведи Бог, чтобы я смерти предпочел позор. Это я сделал, Збышко из Богданца.
При этих словах рыцари кинулись к несчастному Збышку, но король остановил их грозным манием руки; он поднялся, сверкая глазами, и, задыхаясь от гнева, закричал голосом, подобным грохоту телеги, катящейся по камням:
— Обезглавить его! Обезглавить! Пусть крестоносец отошлет его голову магистру в Мальборк!
Затем он крикнул стоявшему поблизости молодому литовскому князю, сыну смоленского наместника:
— Держи его, Ямонт!
Потрясенный королевским гневом Ямонт положил трепещущие руки на плечи Збышка, но тот, обратив к нему побледневшее лицо, сказал:
— Я не убегу…
Седобородый каштелян краковский, Топор из Тенчина, поднял тут руку в знак того, что хочет говорить, и, когда все стихли, сказал:
— Всемилостивейший король! Пусть комтур убедится, что за покушение на особу посла не ты во гневе караешь смертью, но наш закон. Иначе он вправе будет подумать, что нет у нас в королевстве закона христианского. Я сам буду судить виновного!
Последние слова он произнес, повысив голос, и, видимо не допуская даже мысли, что этот голос может не быть услышан, кивнул Ямонту:
— Запереть его в башню. А вы, пан из Тачева, будете свидетелем.
— Я расскажу, в чем провинился сей отрок; никто из нас, зрелых мужей, не совершил бы такого поступка, — ответил Повала, мрачно глядя на Лихтенштейна.
— Верно! — тотчас подхватили другие. — Разве это рыцарь? Мальчик! Зачем же из-за него нас всех покрыли позором?
Наступило минутное молчание, все устремили на крестоносца враждебные взгляды. Тем временем Ямонт вывел Збышка из зала, чтобы передать его в руки лучников, стоявших во дворе замка. Жалость к узнику пробудилась в молодом его сердце, она была тем сильнее, что князь от рождения ненавидел немцев. Но как литвин он привык слепо повиноваться воле великого князя, да и сам был испуган королевским гневом, поэтому по дороге он стал нашептывать молодому рыцарю:
— Знаешь, что я тебе скажу: ты удавись! Лучше всего сразу удавись. Король разгневался, и тебе все равно отрубят голову. Почему бы тебе его не потешить? Удавись, друг мой! У нас такой обычай.
Збышко, в полубеспамятстве от страха и стыда, сперва, казалось, не понял речей князя, но, постигнув наконец их смысл, даже приостановился в изумлении.
— Что это ты болтаешь?
— Удавись! Зачем это нужно, чтобы тебя судили? Короля потешишь! — повторил Ямонт.
— Сам удавись! — воскликнул молодой рыцарь. — Как будто и крещеный ты, а шкура у тебя осталась языческая, ты даже не понимаешь, что грех христианину душу свою губить.
Но князь пожал плечами:
— Да ведь это не по доброй воле. Все равно тебе отрубят голову.
У Збышка мелькнула мысль, что за такие речи следовало бы вызвать боярского сынка на поединок, пешего или конного, на мечах или на секирах, но он подавил это желание, вспомнив, что времени для этого у него уж не будет. Печально опустив голову, он в молчании предался в руки начальника дворцовых лучников.
А в зале тем временем всеобщее внимание было привлечено другим. Увидев, что творится, Дануся сперва так испугалась, что дыхание замерло у неё в груди. Личико её побледнело как полотно, глазки округлились от ужаса, неподвижно, как восковая статуэтка в костёле, уставилась она на короля. Но когда девочка наконец услыхала, что её Збышку хотят отрубить голову, когда его забрали и вывели из зала, безмерная жалость овладела ею, губы и брови у неё задрожали; как ни боялась она короля, как ни закусывала губы, однако не смогла удержаться от слез и расплакалась вдруг так жалобно и громко, что все лица обратились к ней и даже сам король спросил:
— Что случилось?
— Всемилостивейший король! — воскликнула княгиня Анна. — Это дочь Юранда из Спыхова, которой несчастный молодой рыцарь дал обет. Дал он обет ей сорвать со шлемов три павлиньих чуба и, увидев такой чуб на шлеме комтура, решил, что это ему сам Бог