Магистр уже миновал королевскую свиту и несся туда, где кипела самая жаркая битва, ибо что могла значить для него горсточка рыцарей, стоявших в стороне, в которой он не помышлял найти короля и совсем его не заметил! Но от одной хоругви отделился великан немец и, то ли узнав Ягайла, то ли соблазнившись серебристыми королевскими доспехами, то ли, наконец, желая блеснуть рыцарской своею отвагой, нагнул голову, наставил копье и понесся прямо на короля.
Не успела стража броситься к королю, как тот вонзил шпоры коню в бока и ринулся на немца. Они неминуемо сшиблись бы в смертельной схватке, когда бы не тот самый Збигнев из Олесницы, молодой писец короля, который в одинаковой мере был сведущ в латыни и в рыцарском деле. С обломком копья в руке он сбоку подскакал к немцу и, ударив его по голове, разбил шлем и свалил крестоносца наземь.[52] «В ту же минуту сам король ударил немца острием в открытый лоб и собственноручно изволил его убить».
Так погиб прославленный немецкий рыцарь Дипольд Кикериц фон Дибер. Коня его поймал князь Ямонт, а сам он лежал, сраженный, в белом кафтане поверх доспехов, опоясанном золотым поясом. Глаза его отуманились, ноги ещё судорожно дергались, пока смерть, великая упокоительница, не одела его голову мраком и не упокоила его навеки.
Рыцари хелминской хоругви бросились было на поляков, чтобы отомстить за смерть товарища, но сам магистр преградил им путь и с криком: «Herum! Herum!»[53] — послал их туда, где должна была решиться участь этого кровавого дня, где кипела жестокая битва.
И снова произошло нечто удивительное. Миколай Келбаса стоял ближе всех и узнал крестоносцев; но другие польские хоругви не разглядели их в облаках пыли и, решив, что это возвращаются в бой литвины, не поторопились встретить врага.
Только Добко из Олесницы помчался наперерез летевшему впереди великому магистру и узнал его по плащу, щиту и большому золотому ковчежцу, который тот носил на груди поверх панциря. Но польский рыцарь не посмел ударить копьем в ковчежец, и, хотя он был гораздо сильнее магистра, тот толкнул кверху его копье и легко ранил коня, после чего они разминулись и, описав круг, поскакали к своим.
— Немцы! Сам магистр! — крикнул Добко.
Услышав эти слова, польские хоругви ураганом ринулись на врага. Первым бросился на крестоносцев Миколай Келбаса со своей хоругвью, и битва разгорелась снова.
Но то ли рыцари из хелминской земли, среди которых было много поляков по крови, не ударили на врага с должной силой, то ли поляков уже ничто не могло удержать, только новый наскок крестоносцев не принес того успеха, на который рассчитывал магистр. Ему казалось, что это будет последний удар по королевским силам, а меж тем он обнаружил вскоре, что поляки напирают на крестоносцев, что они теснят, бьют, разят и окружают его хоругви, сжимая их, как в клещах, а его рыцари не наступают, а лишь отражают удары врага.
Тщетно ободрял он крестоносцев, тщетно мечом гнал их в бой. Правда, они оборонялись, и оборонялись стойко; но не было у них ни той неукротимости, ни той ярости, которая поднимает дух победоносного войска и которая владела сейчас поляками. В измятых доспехах, израненные, окровавленные, с иззубренным оружием в руках, польские рыцари в молчании самозабвенно бросались в самую гущу врагов, которые уже начали осаживать коней, уже начали озираться назад, как бы желая убедиться, не сомкнулось ли железное кольцо, которое сжималось всё беспощадней, и медленно, но безостановочно отступали, словно стремясь незаметно выбраться из смертельной схватки. Вдруг со стороны леса донеслись новые оглушительные крики. Это Зындрам привел и бросил в бой своих мужиков. Тотчас залязгали косы о железо, загремели под чеканами панцири, ручьем полилась на истоптанную землю кровь, поле усеялось трупами, и началась кровавая сеча, ибо немцы постигли, что спасение только в мече, и стали отчаянно защищаться.
Поляки бились, ещё не уверенные в том, что одолеют врага, когда неожиданно справа взвились клубы пыли.
— Литвины идут назад! — раздались радостные голоса поляков.
Они угадали. Литвины, которых можно было разбить, но нельзя сокрушить, возвращались назад и с диким воем ураганом летели в бой на своих быстроногих конях.
Тогда несколько комтуров во главе с Вернером фон Теттингеном подскакали к магистру.
— Спасайтесь! — крикнул побелевшими губами комтур Эльблонга. — Спасайте себя и орден, пока нас не окружили.
Но благородный Ульрих мрачно поглядел на него и, подняв руку к небу, воскликнул:
— Оставить это поле, на котором погибло столько храбрых? Нет! Не приведи Бог! Не приведи Бог!
И, крикнув крестоносцам, чтобы они следовали за ним, он бросился туда, где кипела битва. Тем временем подоспели литвины, и началось такое смятение, такое побоище и кровопролитие, что человеческий глаз ничего уже не мог различить.
Раненный острием литовской сулицы в рот и дважды в лицо, магистр ещё некоторое время отражал удары слабеющей правой рукой; но когда рогатина вонзилась ему в шею, он, словно дуб, повалился на землю.
Целая орда воинов в звериных шкурах ринулась на него.
Вернер Теттинген с несколькими хоругвями бежал с поля битвы, а вокруг всех прочих хоругвей сомкнулось железное кольцо королевского войска. Битва обратилась в побоище, в такой неслыханный разгром крестоносцев, какие редко случались в истории человечества. Никогда во времена христианства, начиная с борьбы римлян и готов с Аттилой[54] и Карла Мартелла с арабами[55], не сражались столь могучие рати. Но теперь одна из них вся почти полегла, словно сжатая нива. Сдались хоругви, которые напоследок были введены в бой магистром. Хелминцы воткнули в землю значки. Некоторые немецкие рыцари спешились в знак того, что сдаются в плен, и стали на колени на залитой кровью земле. Во главе со своим предводителем сдалась вся хоругвь Георгия Победоносца, в которой служили иноземные гости.
Но битва продолжалась, ибо многие хоругви крестоносцев предпочитали умереть, чем сдаться на милость победителей. По своему боевому обычаю, немцы стали в огромный круг и защищались, как стадо вепрей, окруженное волчьей стаей. Польско-литовское войско взяло в кольцо этот круг рыцарей, словно удав, обвивающий быка, и сжимало кольцо всё тесней. Снова мелькали руки, гремели чеканы, лязгали косы, рубили мечи, пронзали рогатины, свистели топоры и секиры. Как лес, рубили немцев поляки, и те умирали в молчании, огромные, мрачные, неустрашимые.
Одни, приподняв забрало, прощались друг с другом, обмениваясь перед смертью поцелуем; другие, словно обезумев, бросались очертя голову в самое пекло; третьи сражались как бы во сне; наконец, некоторые вонзали сами себе в горло мизерикордию или, сорвав нашейник, молили товарища: «Режь!»
Вскоре под ожесточенным натиском поляков большой круг распался на десятки меньших, и тогда отдельным рыцарям легче стало бежать. Но даже разрозненные кучки крестоносцев сражались с бешенством отчаяния.
Редко кто становился на колени и просил пощады, и даже тогда, когда под страшным напором поляков рассеялись наконец и эти кучки, отдельные рыцари не хотели сдаваться живыми в руки победителей. Этот день был для ордена и для всего западного рыцарства днем величайшего поражения, но и величайшей славы. У ног великана Арнольда фон Бадена, окруженного пешими воинами, вырос целый вал польских трупов, а он, могучий и непобедимый, стоял над ним, словно пограничный столб на холме, и всякий, кто приближался к нему на длину меча, погибал, словно сраженный молнией.
Наконец на него наехал сам Завиша Чарный Сулимчик; увидев пешего рыцаря и не желая нарушать рыцарский закон и нападать на него сзади, он тоже соскочил с коня и стал издали кричать крестоносцу:
— Поверни ко мне голову, немец, да сдавайся, а нет, так выходи со мной на бой!
Арнольд повернулся и, узнав Завишу по черным доспехам и Сулиме на щите, сказал про себя:
«Смерть моя пришла, пробил мой час, ибо никто не уходит из его рук живым. Но если бы я одолел его, то снискал бы бессмертную славу, а может, спас бы и свою жизнь».
С этой мыслью он бросился на противника, и они схватились, как два вихря, на усеянной трупами земле. Но всех превзошел силой Завиша, и горе было отцам, чьи сыны должны были биться с ним. Под ударом его меча треснул выкованный в Мальборке щит, как глиняный горшок треснул стальной шлем, и храбрый Арнольд упал с разрубленной надвое головой.
Члуховский комтур Генрих, тот самый лютый враг польского племени, который поклялся, что велит до тех пор носить перед собою два обнаженных меча, пока не обагрит их польскою кровью, теперь бежал украдкою с поля, как лисица бежит из окруженного охотниками леса; но внезапно ему преградил дорогу Збышко из Богданца. Увидев занесенный меч, комтур вскричал: «Erbarme dich meiner!» (Пощади!) — и в страхе сложил руки; молодой рыцарь, услышав эти слова, уже не смог удержать занесенную руку, но всё же успел повернуть меч и только плашмя ударил комтура по жирной потной роже. Затем он бросил его своему оруженосцу, который, закинув немцу веревку на шею, потащил его, как вола, туда, куда сгоняли всех пленников-крестоносцев.
А старый Мацько всё искал на кровавом побоище Куно Лихтенштейна, и судьба, порадевшая в этот день о поляках, отдала наконец ему в руки крестоносца, который притаился в кустах с горсточкой немецких рыцарей, убегавших от страшного разгрома. Блеск солнца, отразившись в броне, выдал их присутствие. Все они разом упали на колени и тотчас сдались, но Мацько, узнав, что среди пленников находится великий комтур ордена, приказал привести его и, сняв с головы шлем, спросил:
— Узнаешь ли ты меня, Куно Лихтенштейн?
Нахмуря брови и уставя на Мацька глаза, тот через минуту ответил:
— Я видел тебя при плоцком дворе.
— Нет, — возразил Мацько, — ты видел меня раньше! Ты видел меня в Кракове, когда я заклинал тебя спасти жизнь моему племяннику, которого за безрассудное нападение на тебя присудили к смерти. Тогда-то дал я обет Богу и рыцарской честью поклялся найти тебя и вызвать на смертный