Не помогли ни усилия, ни убеждения воеводы. И только опохмелившись водкой и прекрасным гущинским медом, он повеселел, но не хотел говорить об общественных делах и даже вспоминать о них и твердил: «Коли пить, так пить; завтра — суд и расправа; а коли нет, я уйду»! В третьем часу ночи Хмельницкий захотел идти в спальню воеводы, чему последний всеми силами воспротивился, так как там спрятан был Скшетуский; боялись, как бы при встрече этого гордого рыцаря с Хмельницким не произошло какого-нибудь недоразумения, неблагоприятного для поручика. Но Хмельницкий поставил на своем и пошел в спальню, а за ним последовал и Кисель. Каково же было удивление воеводы, когда гетман, увидев рыцаря, крикнул ему:
— Скшетуский, а ты почему не пьешь с нами? И он дружески протянул ему руку.
— Я болен, — сказал поручик, поклонившись гетману.
— Ты и вчера уехал, а без тебя у меня ни до чего охоты не было.
— Таков был приказ! — вмешался Кисель.
— Ты уж не говори мне, воевода. Я знаю его, он не хотел смотреть на почести, которые вы мне воздавали. Ну и птица! Но чего я не прощу другому, — ему прощу, он мой друг сердечный.
Кисель раскрыл глаза от удивления, а гетман обратился к Скшетускому:
— А ты знаешь, за что я тебя люблю?
Скшетуский покачал головой.
— Ты думаешь за то, что разрезал мне веревку на Омельнике, когда я был маленьким человеком и когда за мной гнались, охотились, как на зверя? Нет, не за то. Я тогда дал тебе перстень с землею с гроба Христова. Но ты, бодливая душа, не показал мне его, когда был в моих руках, — я тебя и так отпустил, и мы рассчитались с тобой. Но я люблю тебя не за то. Ты мне оказал другую услугу, за которую я считаю тебя моим сердечным другом, а себя — твоим вечным должником.
Скшетуский в свою очередь с недоумением взглянул на Хмельницкого.
— Смотри, как удивляются! — сказал гетман, точно обращаясь к четвертому лицу. — Так я тебе напомню, что мне говорили в Чигирине, когда я пришел туда с Тугай-беем из Базавлука. Я спрашивал всех про моего недруга Чаплинского, которого я не нашел, и мне сказали, что ты с ним сделал после нашей первой встречи; ты схватил его за чуб и, открыв им двери, разбил его в кровь, как собаку? А!
— Действительно, я это сделал, — сказал Скшетуский.
— И хорошо сделал, прекрасно! Я его еще поймаю — иначе и трактаты и комиссары нипочем, — я его поймаю и поиграю с ним по-своему… Задал же ты ему перцу!
Сказав это, гетман обратился к Киселю и снова начал рассказывать:
— Он схватил его за чуб и за штаны, поднял, как соломинку, и, выбив им дверь, выбросил вон.
И он захохотал так громко, что эхо отдалось по всей квартире и вернулось в комнату, где находились собеседники.
— Мосци-воевода, вели подать меду, я непременно выпью за здоровье этого рыцаря, друга моего.
Кисель открыл дверь и крикнул мальчику принести меду; тот подал три кружки.
Хмельницкий чокнулся с воеводой и со Скшетуским, выпил так, что пар поднялся с его чуба, лицо прояснилось, радостное настроение овладело им, и, обращаясь к поручику, он воскликнул:
— Проси меня, о чем хочешь!
На бледные щеки Скшетуского выступил румянец; на минуту воцарилось молчанье.
— Не бойся! — говорил Хмельницкий. — Слово не дым; проси о чем хочешь, кроме того, о чем надлежит думать Киселю.
Хмельницкий хотя и был пьян, но оставался самим собою.
— Если я могу пользоваться твоим расположением ко мне, гетман, то я хочу только справедливости… Один из твоих полковников обидел меня…
— Голову ему снять! — крикнул, вспылив, Хмельницкий.
— Не в том дело: прикажи ему только биться со мной.
— Снять ему голову! — повторил гетман. — Кто это?
— Богун!
Хмельницкий моргнул глазами и хлопнул себя по лбу.
— Богун? — сказал он. — Богун убит. Мне писал король, что он убит в поединке.
Скшетуский был поражен. Значит, Заглоба говорил правду.
— А что тебе сделал Богун? — спросил Хмельницкий.
Поручик покраснел еще сильнее. Он боялся говорить про княжну при полупьяном гетмане, чтобы не вызвать непростительного кощунства. Кисель выручил его.
— Это серьезное дело, — сказал он, — про него рассказывал мне каштелян Бржозовский. Богун похитил невесту этого рыцаря и где-то скрыл ее.
— Так ты ее ищи! — сказал Хмельницкий.
— Я уже искал ее у Днестра, он там ее спрятал, — но не нашел. Я слышал, что он хотел привезти ее в Киев и повенчаться с нею. Позвольте же мне, гетман, ехать в Киев и там ее искать, это моя единственная просьба.
— Ты мой друг, ты Чаплинского избил! Я тебе дам пропуск ездить везде, где захочешь, и приказ, чтобы тот, кто ее скрывает, отдал ее в твои руки, дам тебе пропуск и письмо к митрополиту, чтобы искать ее по монастырям. Мое слово не дым!
Сказав это, он отворил дверь и позвал Выховского, которому велел написать приказ и письмо. И Чарнота, несмотря на то что было уже около четырех часов пополуночи, должен был идти за печатями. Дедяла принес пернач, а Донец получил приказание проводить Скшетуского с двумя сотнями всадников в Киев, и даже дальше, до места, где он встретит польские войска.
На следующий день Скшетуский уехал из Переяслава.
XIX
Если пан Заглоба скучал в Збараже, то не меньше его скучал и Володыевский — по войне и приключениям. Правда, случалось иногда, что отряды выходили из Збаража на поиски шаек разбойников, которые под Збручем жгли и резали, но это была маленькая война, неприятная благодаря суровой зиме и морозам, сулившая много трудов и мало славы. Поэтому Володыевский ежедневно уговаривал Заглобу идти на помощь Скшетускому, от которого давно не получалось никаких известий.
— Он, верно, в опасности, а может, его и в живых нет! — говорил Володыевский. — Нужно непременно ехать; если суждено погибнуть, так уж вместе.
Заглоба особенно этому не противился; по его мнению, он старился в Збараже и удивлялся, что на нем еще не растут грибы, но все оттягивал, надеясь, что вот-вот может прийти известие от Скшетуского.
— Он храбр и расторопен, — отвечал он Володыевскому, — подождем еще несколько дней, вдруг придет письмо и наша экспедиция окажется совершенно лишней.
Володыевский соглашался с Заглобой и вооружался терпением, хотя время шло медленно. В конце декабря ударили такие морозы, что прекратились даже разбои. В окрестностях наступило спокойствие. Единственным развлечением были внешние известия, которые часто доходили и до серых стен Збаража.
Говорили о коронации, о сейме, о том, получит ли князь Еремия булаву, на которую он имеет наибольшие права по сравнению с другими. Возмущались против тех, кто утверждал, что, благодаря уклону политики в сторону переговоров с Хмельницким, один лишь Кисель может пойти в гору. Володыевский по случаю этого несколько раз дрался на дуэли, Заглоба несколько раз напивался, и все боялись, что он окончательно сопьется от скуки: он поддерживал компанию не только офицерам и шляхте, но не стыдился даже ходить к мещанам на крестины, на свадьбы, расхваливая их мед, которым славился Збараж. Володыевский делал ему замечания, что шляхтичу не пристало брататься с людьми низкого рода, ибо он умаляет этим достоинство всей шляхты, но Заглоба отвечал, что в этом вина законов, которые позволяют мещанам доходить до такой зажиточности, какая должна быть уделом одной шляхты; и хотя предсказывал, что из таких преимуществ для людей низкого рода ничего хорошего выйти не может, но все же делал по-своему. Да и трудно было ставить это ему в вину в длинные и мрачные дни скучного ожидания.
Но мало-помалу княжеские войска начали собираться в Збараж; весной предвещали войну, и понемногу все оживилось. Пришел и гусарский полк Скшетуского с Подбипентой. Он привез известия о немилости, в какой князь находился при дворе, и о смерти Яна Тышкевича, киевского воеводы, место которого, по слухам, должен был занять воевода Кисель, наконец, о тяжелой болезни пана Лаща, коронного стражника в Кракове. Что касается войны, то пан Лонгин от самого князя слышал, что если она и начнется, то лишь в силу обстоятельств и крайней необходимости, ибо комиссары посланы с инструкциями сделать казакам всевозможные уступки. Известие это привело в бешенство солдат Вишневецкого, а Заглоба предлагал протестовать и собрать конфедерацию, говоря, что он не желает, чтобы труды его под Константиновом пропали даром.
В таком неопределенном положении прошел весь февраль и половина марта, а от Скшетуского не было никаких известий.
Володыевский все больше настаивал на отъезде.
— Теперь уж нужно искать не княжну, а Скшетуского, — говорил он.
Между тем оказалось, что Заглоба не без основания откладывал отъезд со дня на день; в конце марта из Киева приехал казак Захар с письмом к Володыевскому, который тотчас позвал Заглобу и, когда они вместе с посланным заперлись в отдельной комнате, вскрыл печать и прочел следующее:
«Над Днестром, до самого Ягорлыка, я не нашел никаких следов. Подозревая, что она скрыта в Киеве, я присоединился к комиссарам и дошел до Переяслава. Там неожиданно получил пропуск от Хмельницкого, прибыл в Киев и ищу ее везде, в чем мне помогает сам митрополит. Здесь скрывается много наших, у мещан и в монастырях: они боятся черни, знаков о себе не подают, и потому трудно искать. Бог руководил мною и не только охранял, но и расположил Хмельницкого ко мне… И я надеюсь, что и впредь он будет милостив ко мне и поможет мне в моем горе. Попросите ксендза Муховеикого отслужить за меня торжественную обедню, на которой помолитесь и вы. Скшетуский».
— Слава тебе, Господи! — воскликнул Володыевский.
— Есть еще приписка, — сказал Заглоба, заглядывая в письмо через плечо Володыевского.
— Правда! — сказал рыцарь и продолжал чтение:
«Податель сего письма, есаул миргородского куреня, заботился обо мне, когда я был в Сечи в плену; теперь он помогал мне в Киеве и взялся доставить вам это письмо с опасностью для жизни; позаботьтесь о нем, чтобы он ни в чем не нуждался».
— Вот хоть один благородный казак нашелся! — сказал Заглоба, подавая Захару руку.
Старик пожал ее с достоинством.
— Мы его вознаградим! — прибавил Володыевский.